Василь Быков - Собрание военных повестей в одном томе стр 8.

Шрифт
Фон

– Да. Значит, посадили нас в КПЗ, начали следствие. Ко мне неплохо относились все – и милиционеры, и тюремщики, и следователи, а тут замечаю однажды: что-то переменилось, подозрительно так посматривают и все стараются на слове поймать. "В чем дело? – спрашиваю. – Я выложил все по совести". – "Все ли? – говорит один черный такой, с виду кавказец. – А почему про Злотникову молчишь?" – "Какую Злотникову?" – "Про Лельку", – отвечает и так всматривается, словно в душу хочет заглянуть. Оказывается, этот гад Фролов уже выдал ее. Ну и вот, судили. Целую шайку. Как глянул я на суде, так аж испугался. Ярина зеленая, оказывается, я только кончик им дал, а весь клубок распутали без меня. Человек двадцать разных ворюг. И Лелька. Тяжко мне было видеть ее там. За себя не так обидно, как за нее. А она в глаза мне не глядит, не говорит. Неужто, думаю, меня доносчиком считает? Молчание ее душу мне выворачивает, хочется заговорить, а нельзя. Ну, дали кому сколько. Фролову – десять, Лельке – три, мне – пять. Потом поползла жизнь тюремная, лагерная. В Сибири лес валили. Пихта, ель. Снег до пупа, сопки, мороз. Дым от костров даже теперь ночью чувствую – снится. Все, кажется, им провоняло. Вывозили в распадок. Пайки хлеба, баланда, нормы. Люд разный. Одни – ничего, душевные, другие – сволочи. Охрана тоже. Трудно было. Потом привык. С зачетами отбыл два года. Отпустили. Куда податься? Говорят бывалые: на запад не суйся, теперь ты с блямбой на веки-вечные. Там ты – как волк в облаву. Все атукать будут – судимый! Айда на восток. Поверил, подался на восток. На Сахалин прибился, повкалывал в шахтах – не понравилось. Вспомнил Волгу – пошел матросом на сейнер. Крабов в Татарском проливе ловили, сельдей, в путину – лососей. Трудная житуха морская, а привык – ничего. Море, оно притягивает – муштрует и не отпускает, как зазноба какая. Временами, в шторм, припечет, свет белый проклянешь, а когда стихнет, успокоится – лучшего и желать не надо: простор, ветер – милая душа, ярина зеленая.

– И тут – война, – вздохнув, продолжал Свист. – Да, забыл рассказать. Был еще в моей жизни человек, уважал я его больше матери. Не многих уважал, а его – от души. Владимир Кузнецов. Летчик. Капитан. Еще, помню, я пацаном на Монастырке по садам лазал, а он приезжал в отпуск – в серой гимнастерке, в желтых ремнях. Фуражка такая с золотым крабом. Но особенно мне нравились его нагрудные значки. Помню, "Ворошиловский стрелок", ПВХО, ГСО и парашютистский. Любили мы, пацаны, за ним бегать, и он не сторонился, дружил с нами. Однажды я записку от него Инке Голощековой носил – была у нас такая деваха. Ну вот, а потом этот самый Владимир исчез – ни слуху ни духу. Отец его, Григорий Семенович, тот самый, что меня к токарному делу пристраивал, ходил молчаливый, угрюмый, мать все горевала, а где он пропал – никто толком не знал. Но вот через год или два объявился наш Владимир Григорьевич. Уже три шпалы в петлицах, вместо значков – два ордена Красного Знамени, только со здоровьем что-то у него незаладилось. Ранен, оказывается, был. Думаете где? В Испании. С франчуками воевал. Потом он сам мне это по секрету рассказывал. Уволили его со службы из-за ранения, и начал он чернеть от какого-то горя, как котелок от сажи. Стал печальным, молчаливым – и все один. А увидит самолет над городом, так, поверите, прищурится и смотрит, смотрит... Тот уже за облака скроется или на посадку пойдет, а он все стоит и всматривается. И на глазах слезы. Вот горе было у человека! Когда я спутался с этой чертовой фроловской компанией, он сразу заметил неладное, – конечно, по соседству недолго утаишь – и все говорил мне: "Брось, Витька, не тем занимаешься". Только я не послушал. Хотел – и не мог. Ну, а любил я его очень. И теперь сердце болит, что не послушался, хоть, конечно, не знал он всего, мог только догадываться... И вот получаю на Сахалине письмецо из Саратова от племянницы, пишет – того взяли, того призвали, а Кузнецова сын на второй день войны сам пошел. Не хотели брать летчиком, потому как здоровье никудышное, так он в пехоту напросился. Ну, думаю, картина, ярина зеленая. И что за гады – эти фашисты, если уж такой человек готов с ними даже в пехоте драться? Думаю: все мои знакомые – на фронте, один Свист в тылу. То сидел в тюрьме, а теперь в теплом местечке пристроился, на рыбфлоте. Нет, думаю, я тоже человек, не скотина. Подал заявление: давайте расчет. Не пускают. Говорит начальник кадров: "Брось, Свистунов, – меня все Свистуновым звал – хорохориться. Тут ты за милую душу до конца войны досидишь, на кой тебе лезть на рожон?" – "Ах ты прохвост, – говорю, – там люди жизни не щадят, а тут – сиди. Не в тюрьме – отсидел свое. Давай деньги". Выбил я у них косую и прикатил в Москву. По старой привычке пошел к начальнику НКВД. Так и так: бывший заключенный, хочу на фронт. Помогите. И помогли. Дал полковник бумажку, и меня – на пополнение в стрелковую дивизию и на фронт. Под Полоцком окружили. Еле-еле с дружком одним, Алешкой Гореловым, ноги унесли. Вот на вас наткнулись. Взял ваш комбат. Расспросил все – как и что, куда и откуда – и взял...

Дрова в печи прогорали, в сторожке потемнело, опять стало холодно, в окна задувал ветер. Карпенко курил, лежа на спине, все молчали.

– Да, хлебнул горя, – задумчиво проговорил старшина. – Это не сладко – тюрьма. Только было за что: виноват, как ни крути.

Свист даже встрепенулся от этих слов, видно было, они больно отозвались в его и без того изболевшейся душе.

– Было за что – это правда. Дали пять – согласился. Дали б десять – ни слова б не сказал. Все б отбыл. Заслужил – получил по справедливости. Только, знаешь, не хочу, чтоб всю жизнь попрекали. Что было, то прошло и быльем поросло. Нужно, еще отсижу, стерплю, только без бирки, без ярлыка – человек я, ярина зеленая... И хоть, может, балда безголовая, дурак самый последний, только, думаю, не хуже многих других – тихоньких, ровненьких... Вот...

Карпенко в ответ не сказал ничего. Все молчали, и слышно было, как выл-завывал за окном неумолчный осенний ветер.

8

Выйдя из сторожки, Овсеев прислушался. После света из печки, пусть ничтожно малого, в этой кромешной тьме ни зги не было видно, только порывисто лупил в стену дождь да завывал ветер. Бойца сразу объяла глухая осенняя ночь, тело вздрогнуло от зябкой промозглости, он поднял воротник и нерешительно ступил во тьму.

Под ботинками чавкала грязь, его обдавал дождь, с крыши стекало на пилотку, и тяжелое предчувствие все глубже и глубже забиралось в душу бойца.

Одно из двух, думал Овсеев, или все они во главе со старшиной дураки и остолопы, или он сам нытик и трус. Но трусом Овсеев себя не считал, он был способен на такие поступки, на которые решится не всякий. Просто теперь он понимал то, чего не хотели или не могли понять ни старшина, ни Свист, ни Глечик, ни Фишер, и это не на шутку встревожило его. Конечно же, их оставили в заслоне не для того, чтобы они, спокойно просидев сутки, могли затем догнать батальон. Если уж приказали держать эту дорогу, значит, именно здесь ожидается тот главный удар, которого хочет избежать полк. Но что они, шестеро, могут сделать против фашистской оравы, когда с ней четвертый месяц не справляется вся наша армия? Первым же ударом их тут прихлопнут, как комара на лбу. И кому только понадобилась такая их жертва? Явный просчет, глупая затея – не больше. А этот твердолобый тумак Карпенко уперся, как баран в новые ворота, и, знай себе, талдычит: приказано – выполняй.

Овсеев прошелся пару раз по меже, далеко не отходя от сторожки, прислушался и, не услышав ничего подозрительного, опять стал под крышу. Если там прижаться к самой стене, можно хоть немного укрыться от дождя и пронизывающего ветра. Окоченевшие руки сами ищут тепла за пазухой и в карманах. Из сторожки слышится разговор, о чем-то треплется Свист. Какой-то он непонятный человек, этот Свист. Так вроде и ничего – сообразительный, ловкий и многое повидал, а никакого критического подхода к обстоятельствам. Удивительно даже, как он, анархист и блатняк по натуре, может так беспрекословно подчиняться воинской дисциплине? Вначале, когда он только появился в их роте, Овсеев даже хотел подружиться с ним, потому что никого более подходящего тут не было – все какие-то неотесанные, поговорить не с кем. Но постепенно Овсеев убедился, что этот Свист больше тянется к другим, любит держаться компании, и Овсеев махнул рукой – черт с ним.

В роте Овсеев жил сам по себе. Это было не очень чтоб весело – постоянно чувствовать свое одиночество, но он чувствовал себя умнее и интеллигентнее многих, поэтому одних он презирал, на других, таких, как Глечик, просто не обращал внимания. Но, странное дело, на него тоже мало обращали внимания, взыскивали наравне с прочими, а это уже было несправедливо и обидно.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора