Францу казалось, что самая угроза миновала. Тот же сказал: "отпустите". Офицеры ничего подозрительного не заметили. А разгадай они Франца! В 40-м немецкие матери по радио и в газетах кляли своих сыновей, которых сбили над Англией, и они не так что-то сказали про фюрера. А что сделали бы с его матерью, отцом, что их принудили бы делать, когда бы открылось, что его не выкрали партизаны, убив Отто (хотелось верить, что именно так подумали), а что это он убил товарища, немца убил, изменил самому святому.
Вот и знакомая речушка открылась, зловеще торчат вывернутые из желтого песка черные бревна, гнилые жерди, внизу густой ольшаник - вышли к мостику. Вот и корзина валяется, Францев кош, которым вьюнов отлавливал. Схватить за руку, закрыть глаза и, потащив его, прыгнуть прямо на кусты. Как будет, так и будет. Пусть стреляют, если решатся: они так страшно остановились напротив, эти двое, сами как бы растерялись, не знают, с чего начать. А Франц сияет голубыми благодарными глазами, считая, что его и Полину отпускают.
- Спасибо! - от полноты чувств произнес немой.
- Ах ты, сука! - взвыл "Отто" и штыком пырнул его сбоку. Коротко, но резко. Полина пронзительно закричала и полетела вниз. Она уже не видела, как "Отто", не выдергивая штыка, столкнул следом Франца. Тут же все вокруг как взорвалось - от близкой пальбы. Не слышала крика:
- Кончай их автоматом!
Строчил по ней, по ним рыжий алтаец или нет, Полина не знает. Оглушенная падением, вся исцарапанная, почти теряя сознание от боли в плече, Полина открыла глаза и увидела вдруг (или почудилось это) над собой седую морду собаки, внимательно смотрящей прямо в глаза ей. Странные уши у этой собаки: шалашиком, будто склеенные, как будто рог у нее на голове. Тут же исчезла как видение. Заставив себя подняться, Полина горячечно искала глазами Франца: она в какой-то миг успела увидеть прочертившее небо распластанное человеческое тело. Густой ольшаник примят, прижат к земле - там! Хватаясь за кусты бессильно-вялыми руками, погреблась в ту сторону, вдруг увидела - что это?! - красную паутину, оплетшую ветку олешины. Липкие тянущиеся нити крови ярко пылают в солнечных лучах. А на листьях она дегтярно-темная. (Это не была всего лишь игра света: на хинно-горьких ольховых листьях кровь почему-то делается черной - это уже мое наблюдение с войны.)
Наконец увидела тело Франца - комком. Ноги, руки, шея - как в узел завязаны. У самой живот подтянуло к похолодевшим позвонкам, когда, выдернув из брюк Франца рубаху, увидела синюшную рваную рану и, как ей показалось, белую полоску ребра. Руки ее тотчас окрасились в кровь, она смотрела в лицо, побелевшее, мертвое.
- Да помогите же! - крикнула непонятно кому. Эхо боя разносилось где-то высоко над ними. Глаза открылись, голубизна в них тусклая, неживая. Всматриваясь куда-то далеко-далеко, Франц спросил:
- Wohin soll ich springen? Mama, wohin? Сюда?..
10
Не все погибли, не всех убили, живы остаются даже на такой войне, которая досталась нам. Штык-кинжал, казалось, прямо в живот погрузился. Но в последний миг без всякой воли Франца, тело само изогнулось, уходя от верной смерти. И штык, скрипнув, прошел меж ребер. Одна Полина могла бы рассказать женщине с чужими строгими глазами, фотографию которой носила в медальоне, как Францу, им с Францем удалось уцелеть. И там, возле моста, и позже, когда несла их грозная предфронтовая волна, толкая перед собой, обрушиваясь сверху, накрывая их вместе с тысячами таких же, как они, бегущих от погибели. А как убежишь, если она кругом, везде, несет всех, как щепки в половодье - ты в ее цепких объятьях, сам не веря, что еще живой?
Сначала вернулись в ту же землянку, откуда их недавно погнали убивать. Полине туда возвращаться было страшно, но куда-то надо было спрятаться с раненым. Не день, не два нужны, чтобы он поправился. Она тащила Франца, вслушиваясь в редкую пальбу удалившегося боя, каждый их шаг страданием, болью отражался па посеревшем лице раненого. Полина прижимала к раненому боку Франца ком ольховых листьев, слипшихся от крови, понимала, что это бессмысленно, кровь этим не остановишь, но тем сильнее вжимала руку, как бы удерживая в обмякшем теле остатки сил, жизни.
Дни покатились без счета, слипаясь с тревожными ночами, подсвеченными пожарами, с неспокойными, вздрагивающими от далеких и близких взрывов рассветами - сливались в нечто неразличимое, как спицы в быстро несущемся колесе. Уже через неделю пришлось покинуть убежище. К счастью, Полине попалась на глаза кем-то брошенная двуколка (на таких колхозники возили сено с болота, на себе, конечно, коня иметь им было запрещено). Уложив на нее раненого, Полина убегала от настигающей беды. Порой казалось, что не какие-то там каратели - немцы или полицаи их преследуют, а вся Германия, та самая "проклятая", как о ней поют, мстительно бросилась в погоню. Не успевала дотащиться до какой-нибудь деревни или на хутор, где рассчитывала передохнуть, перехватить что-либо поесть, как приходилось вместе с жителями бежать дальше. Их загнали в гиблые болота, какие уж там тележки. Приходилось не то что идти, а ползти на брюхе. Были моменты, когда от страха с головой провалиться, от неожиданности у полубредящего Франца вырывались немецкие слова - вскрики, и тут он вдруг замечал рядом лицо ребенка или женщины с расширенными от ужаса глазами: как если бы рядом с ними зарычал, вздыбил шерсть волк или, еще точнее, клацнул пастью крокодил. А когда выбрались на "дальние", как тут называют, "острова" ("Комар-мох") и уже можно было стоять и даже лежать, передохнуть, Франца вдруг затрясла лихорадка, жар свалил, как и многих - тиф! Мало всего, так еще и это. Теперь, в бреду, выкрикивал сплошь немецкие фразы. Полине пришлось сочинять легенду. Это итальянец, он убежал из ихней армии, многие убегают после того, как Италия вышла из войны. Немцы их загоняют в лагеря. Но Полине верили не долго: даже дети хорошо знают, чьи это слова: "хальт" да "комм". Женщины и суровые подростки начали недобро коситься на Полину и ее "итальянца", ничего не оставалось, как поведать им всю правду. Чутье подсказало Полине: надо рассказывать подробно, со всеми переживаниями, как оно на самом деле происходило. И Полина постаралась: про то, как Франц спас их с матерью, как вместе хоронили деревню, а мама умерла, как Франца чуть не зарезал власовец, и они чудом спаслись. А когда про ту тележку стала рассказывать, расплакалась. Слезы уже и па глазах у других женщин: все это и они испытали, есть кого и что оплакивать каждой. Но, конечно, и спор возник. Полина правильно сделала, что замолчала. Пусть, пусть женщины наговорятся, сколько им хочется.
- А, усе яны добрыя! Одних спасал, а других, можа, казнил, мучил.
- Девка ж казала: ён тольки што з Германии, кали ён мог поспеть?
- Ужо нагляделись мы на них! На всяких.
- Не, не, бывае, не кажэце! Вось одна женщинка на чердаке сховалась, лук там сушился, так она под него зашилась. А ён: скрып по лестнице, скрып-скрып… Поднялся, подошел, открыл лицо ей, поглядели один на другого, назад положил вязанку и ушел, не тронул.
- А то рассказывали… Офицер один, тоже немец, не выдержал, как они тех детей, баб забивают, отошел в сторонку и себе в голову…
- А гэты, кали ён правда застрелил своего, кто ж его теперь помилует? Кали не мы.
Когда горячка и смертная слабость отступили и Франц стал узнавать Полину, увидел людей возле себя, он вдруг поздоровался:
- Добрый день!
- Ничего, можешь говорить, - успокоила Полина, - люди все знают.
- А ён по-нашему говора! - обрадовались бабы.
А когда убедились, что и говорит и понимает хорошо, начались прямо-таки политбеседы. Заводила этих бесконечных разговоров - старик, которого все называют Безухий. Он без ушей на самом деле. Если таковыми не считать короткие огрызки, прикрытые редкими клочьями волос. Бабы, те все знают, поведали Полине: в гражданскую войну так удружили деду, одно ухо отрезали красные, второе балахоновцы, белые. Не угодил ни тем, ни другим. Наверное, им так же надоедал, "назолял" своей особенной, крестьянской правдой, как теперь вот Францу. Бабы уже отгоняют его, как овода.
- Дай хоть человеку полежать. До чего приставучий дед.
Если бы эти люди вдруг причинили Полине даже очень большое зло, она не смогла бы их не простить - за те кружечки молока, которые приносили Францу. На весь "гражданский лагерь" было две или три коровы, чтобы добраться до них, надо совершить опасное путешествие по болотным кочкам, и вот каплями молока, что предназначались одним детям, делились с немцем.
А Безухий все старался что-то свое доказать Францу. И вызвать на спор. "Деду-усеведу" (еще и так окликают Безухого глумливые подростки) надо обязательно получить подтверждение, что это немцы придумали колхозы. И сделали специально, чтобы эти дураки на востоке разучились и работать, и воевать. Армия всегда держалась на самостоятельном хозяине, а с колхозника какой спрос? Какой работник, такой и воин. А придумал, сделал все внук "Карлы Маркса", он при Гитлере главный советник. У Франца голова шла кругом от несокрушимой уверенности Безухого. Бабы же предупреждали своего деда:
- Ой, гляди, отрезали тебе уши, и язык отрежут!
Кто отрежет, не говорили, но, судя по всему, знали и они, и сам старик. Потому что говорун на какое-то время замолкал, уходил по своим делам. Но вскоре возвращался.
- А вот скажите вы мне! А правда, что Геббельс в Москве учился, там школа специальная есть для таких?..