Он был солдатским королем и привык к тому, что солдаты охотно шли за него на смерть. Но здесь, в церкви, вокруг него были простые горожане и ремесленники, простые шведские мужчины и женщины, никогда в жизни не слыхавшие команду: "Взять на караул!" Однако стоило ему только показаться среди них, и они уже подпадали под его власть. Они пошли бы за ним в огонь и в воду, отдали бы ему все, чего он пожелает, они верили в него, боготворили его. Во всей церкви прихожане молились за этого необыкновенного человека, который был королем Швеции.
Я пытаюсь вдуматься во все это, я пытаюсь понять, почему любовь к королю Карлу могла безраздельно завладеть человеческой душой и так глубоко укорениться даже в самом угрюмом и суровом старом сердце, что все люди думали - любовь эта будет сопутствовать ему и после смерти.
И потому, после того как обнаружилась кража перстня Лёвеншёльдов, в приходе Бру больше всего дивились, что у кого-то хватило духа на такое недоброе дело. А вот любящих женщин, погребенных с обручальным кольцом на пальце, - тех, по мнению прихожан, воры могли грабить без опаски. Или же если какая-нибудь нежная мать уснула вечным сном, держа локон своего ребенка, то и его безбоязненно могли бы вырвать у нее из рук. И если какого-нибудь пастора уложили в гроб с Библией в головах, то и Библию эту, верно, можно было бы похитить у него без всякого вреда для лиходея. Но похитить перстень Карла XII с пальца мертвого генерала из поместья Хедебю! Невозможно представить себе, чтобы человек, рожденный женщиной, решился на такое отчаянное святотатство!
Разумеется, не раз учиняли розыск, но это ни к чему не привело - лиходея так и не нашли. Вор пришел и ушел во мраке ночи, не оставив ни малейших улик, которые могли бы навести на след.
И этому опять-таки дивились. Ведь ходило немало толков о призраках, которые являлись по ночам, чтоб обличить преступника, свершившего куда меньшее злодеяние.
Но в конце концов, когда стало известно, что генерал отнюдь не бросил перстень на произвол судьбы, а напротив, боролся за то, чтобы вернуть его назад, боролся с той самой грозной неумолимостью, какую выказал бы, будь перстень украден у него при жизни, ни один человек ничуть тому не изумился. Никто не выразил сомнения в том, что так оно все и было, ибо ничего иного от генерала и не ждали.
IV
Это случилось много лет спустя после того, как бесследно исчез перстень генерала. В один прекрасный день пастора из Бру призвали к бедному крестьянину Борду Бордссону с отдаленного сэттера в лесах Ольсбю. Борд Бордссон лежал на смертном одре и непременно желал перед смертью поговорить с самим пастором. Пастор был человек пожилой и, услыхав, что надобно наведаться к больному, жившему за много миль от Бру в непроходимой чаще, решил - пусть вместо него поедет пастор-адъюнкт. Но дочь умирающего, которая принесла пастору эту весть, отказалась наотрез. Пусть едет сам пастор, или вообще никого не надо. Отец-де кланялся и наказал передать: ему надо рассказать что-то, о чем можно знать одному только пастору, а больше никому на свете.
Услыхав это, пастор порылся в своей памяти. Борд Бордссон был славный малый. Правда, чуть простоватый, но не из-за этого же ему тревожиться на смертном одре. Ну, а ежели рассудить по-человечески, то священник сказал бы, что Борд Бордссон был один из тех, кто обижен богом. Последние семь лет крестьянина преследовали всяческие беды и напасти. Усадьба сгорела, а скотина либо пала от повального мора, либо ее задрали дикие звери. Мороз опустошил пашни, так что Борд обнищал, как Иов. Под конец жена его пришла в такое отчаяние от всех этих напастей, что бросилась в озеро. А сам Борд перебрался в пастушью хижину в глухом лесу; то было единственное, чем он еще владел. С той поры ни сам он, ни дети его не показывались в церкви. Об этом не раз толковали в пасторской усадьбе, недоумевая, живут ли еще Бордссоны в их приходе, или нет.
- Насколько я знаю твоего отца, он не совершал такого тяжкого греха, в котором не мог бы исповедаться адъюнкту, - сказал пастор, глядя с благосклонной улыбкой на дочь Борда Бордссона.
Для своих четырнадцати лет она была не по возрасту рослая и сильная девчонка. Лицо у нее было широкое, черты лица грубые. Вид у нее был чуточку простоватый, как и у отца, но выражение детской невинности и прямодушия скрашивало ее лицо.
- А вы, досточтимый господин пастор, верно, не боитесь Бенгта-силача? Ведь не из-за него вы не отваживаетесь поехать к нам? - спросила девочка.
- Что такое ты говоришь, детка? - удивился пастор. - Что это за Бенгт-силач, о котором ты толкуешь?
- А тот самый, кто подстраивает так, что все у нас не ладится.
- Вот как, - протянул пастор, - вот как. Стало быть, это тот, кого зовут Бенгт-силач?
- А разве вы, досточтимый господин пастор, не знаете, что это он поджег Мелломстугу?
- Нет, об этом мне слышать не приходилось, - ответил пастор, но сразу же поднялся с места и взял свой требник и небольшой деревянный потир, которые всегда возил с собой, когда ездил по приходу.
- Это он загнал матушку в озеро, - продолжала девочка.
- Худшей беды быть не может! - воскликнул пастор. - А он жив еще, этот Бенгт-силач? Ты видала его?
- Нет, видать-то я его не видала, - отвечала она, - но, он, ясное дело, жив. Это из-за него нам пришлось перебраться в лес и жить среди диких скал. Там он оставил нас в покое до прошлой недели, когда батюшка рубанул себе по ноге топором.
- И в этом тоже, по-твоему, виноват Бенгт-силач? - совершенно спокойно спросил пастор, но сразу же отворил дверь и крикнул работнику, чтобы тот седлал коня.
- Батюшка сказал, что Бенгт-силач заговорил топор, а не то бы ему ни в жисть не повредить ногу. Да и рана-то была вовсе не опасная; а нынче батюшка увидал, что у него антонов огонь в ноге. Он сказал, что теперь-то уж непременно помрет, потому как Бенгт-силач доконал его. Вот батюшка и послал меня сюда и наказал передать, чтобы вы сами к нему приехали, и как можно скорее.
- Ладно, поеду, - сказал пастор.
Пока девочка рассказывала, он набросил на себя дорожный плащ и надел шляпу.
- Одного я не могу понять, - сказал он, - с чего бы этому самому Бенгту-силачу так донимать твоего отца? Уж не задел ли его когда-нибудь Борд за живое?
- Да, от этого батюшка не отпирается, - подтвердила девочка. - Только чем он обидел его, о том батюшка ни мне, ни брату не сказывал. Сдается мне, что об этом-то он и хочет поведать вам, досточтимый господин пастор.
- Ну, коли так, - сказал пастор, - надо поторопиться.
Натянув перчатки с отворотами, он вышел вместе с девочкой из дому и сел на лошадь.
За все время, пока они ехали к пастушьей хижине в лесу, пастор не проронил ни слова. Он сидел, раздумывая о всех тех диковинах, о которых порассказала ему девочка. Сам он на своем веку встречал лишь одного человека, прозванного в народе Бенгтом-силачом. Но ведь может статься, что девочка говорила не о нем, а совсем о другом Бенгте.
Когда пастор въехал на сэттер, ему навстречу выскочил молодой парень. То был сын Борда Бордссона - Ингильберт. Он был несколькими годами старше сестры, такой же рослый и крупный, как она, и схож с ней лицом. Но глаза у него были посажены глубже, а вид - вовсе не такой прямодушный и добросердечный, как у нее.
- Далеконько вам было ехать, господин пастор, - сказал Ингильберт, помогая пастору спешиться.
- О, да, - сказал старик, - но я приехал быстрее, чем полагал.
- Мне самому бы надо было привезти вас сюда, господин пастор, - сказал Ингильберт, - но я рыбачил вчера вечером допоздна. Лишь вернувшись домой, я узнал, что у отца в ноге антонов огонь и что сестру послали за вами, господин пастор.
- Мэрта не уступит любому парню, - сказал пастор. - Все сошло как нельзя лучше. Ну, а как Борд сейчас?
- По правде говоря, он совсем плох, но еще в уме. Обрадовался, когда я сказал ему, что вы уже выехали из лесу.
Пастор вошел к Борду, а брат с сестрой уселись на широкие каменные плиты возле лачуги и стали ждать. Настроены они были торжественно и разговаривали об отце, который был при смерти. Говорили, что он всегда был добр к ним. Но счастлив не был никогда с того самого дня, как сгорела Мелломстуга, так что, пожалуй, для него лучше будет расстаться с такой злосчастной жизнью.
Вдруг сестра сказала:
- У батюшки, видно, было что-то на совести!
- У батюшки? - удивился брат. - Уж у него-то что могло быть на совести? Да я ни разу не видал, чтобы он замахнулся на скотину или на человека.
- Но ведь в чем-то он собирался исповедаться пастору, и никому больше.
- Он так сказал? - спросил Ингильберт. - Сказал, что перед смертью хочет в чем-то исповедоваться пастору? Я-то думал, он позвал его сюда только для того, чтобы причаститься.
- Когда он нынче посылал меня за пастором, он сказал, чтоб я упросила его приехать. Ведь пастор - единственный человек на свете, кому он может покаяться в великом и тяжком грехе.
Немного подумав, Ингильберт воскликнул:
- Чудно! Уж не придумал ли он все это, пока сидел тут один? Как и небылицы, которые он, бывало, рассказывал про Бенгта-силача. Все это не иначе как пустые бредни, и ничего больше.
- Про Бенгта-силача он как раз и хотел поговорить с пастором, - сказала девочка.