Шли дни, однообразные, словно вид из госпитального окна. Так уж устроен человек, что, когда прижимает, когда снимают с кузова грузовика твое разбитое, истерзанное тело и кладут на мягкую кровать, от которой давно уже отвык, когда начинают над тобой кружить санитарки и врачи, и ты понимаешь, что выжил, пребывание в госпитале кажется раем. Оказывается, жил, воевал, и мог погибнуть, так и не узнав, что существует посреди хаоса смерти и разрушения такое место, где все добры, внимательны и спокойны, где ни офицеры, ни солдаты не матерятся, где не надо выставлять часовых, прежде чем лечь спать, где неплохо кормят и при этом не надо ждать старшину с вечно пропадающими неизвестно куда кухнями. Место это называется госпиталем. И размещен этот рай в обыкновенной школе районного городка.
Но приходит и другое время. Опухоль спадает, ноги зудят. Хочется поскорее избавиться от осточертевшего гипса. Потом лубок, наконец, снимают. После помывки, возвращающей те ощущения, с которыми ты, казалось, навсегда уже расстался, вдруг начинаешь различать словно где-то, пока будто в отдалении, тихий голос тоски. Тоска застает врасплох, как ночная разведка задремавшего часового. Вот проснулся, а вокруг уже все другое, и ты сам другой, и понимаешь, что сам себе уже не принадлежишь. Еще сегодня утром ты лежал поверх одеяла и остервенело шурудил сухим прутиком под своим чугунным жилетом, распространяя вокруг трупный запах частично умершего тела. Но теперь мертвечина счищена, смыта. И тебе хочется на волю, под деревья, которые шумят во дворе, под дождь, шлепающий по камням мощеных тропинок, по жестяным отливам коридорных окон, которые всегда приоткрыты, особенно ночью. С каждым днем и часом возвращаются силы, прежняя ловкость. И тоска уже разливается по всему телу, окликая голосами товарищей, оставшихся где-то на войне…
В один из дней Воронцов выпросил у Марии Антоновны свою полевую сумку.
- Зачем она вам понадобилась? - Военврач заполняла какие-то бланки, когда он постучал в дверь ее кабинета с деревянной табличкой "Учительская".
Никогда прежде, до войны, Воронцов не смотрел на женщин так, как теперь. Словно там, в прошлом, они были совсем другими.
- У меня ведь никаких вещей не осталось. Только шинель да полевая сумка. Ребята сунули под голову…
- Ну и зачем вам сумка?
- Починить ее хотел. Ремешок перебило. Шинель посмотреть. Пока время есть, может, подошью.
Мария Антоновна подняла глаза. Она взглянула мельком и усмехнулась:
- Тоже, что ль, к фабричным собрался? Не рано?
Недалеко от школы начинались корпуса текстильной фабрики. Гришка последние дни пропадал именно там. Возвращался довольный и молчаливый, как сытый кот. Приносил иногда какие-нибудь домашние сладости.
- Никуда я не собрался. Письма там у меня из дома. Адрес матери друга. Ордена.
- А друг где воюет?
- Друг погиб.
- Погиб… Сколько ему было?
- Мы одногодки.
Мария Антоновна заглянула в карточку и сказала:
- Вы выглядите значительно старше своих лет.
- Да, наверное.
- Что еще? В сумке что еще? - вернулась она к разговору. - У майора Фролова завтра день рождения. Мне уже доложили. А у вас в сумке, вероятно, фляжка? С фронтовым запасом?
- Вряд ли она там осталась. А вот бинокль должен быть. - И спохватился: зачем ляпнул? Вдруг заинтересуется, что у него там еще?
- У нас на складе воров нет, лейтенант Воронцов.
- Да нет, Мария Антоновна, я не то имел в виду. Простите.
Она взяла четвертушку листа и что-то косо черкнула.
- Вот, возьмите. Разыщите завхоза, ее зовут Лидией Тимофеевной, и скажите, что я разрешила.
Воронцов взял листок. Попрочнее уперся в пол костылями и спросил:
- На мне, кроме бинтов, ничего не было? Здесь, на груди.
- Вы имеете в виду полотенце? - вдруг спросила она. - Оно цело. Но пришлось его разрезать. Девочки его постирали. Там же, на складе, вместе с вашими вещами хранится.
- Спасибо, Мария Антоновна.
- Что, талисман? Оберег?
- Да, что-то вроде того.
- От матери? Или от женщины?
- От женщины.
- Два осколка застряли на поверхности. Такое впечатление, что именно полотенце и не позволило им войти в тело. Я попросила девочек его постирать и положить в ваши вещи.
Шинель лежала на обозной повозке в скатке. Ее принесли, когда Воронцова уже увозили на санитарной машине. Память возвращала те минуты перед взрывом по крупицам, будто фрагменты мозаики. Удивительно, но сознание он потерял уже в лесу, когда машина подъезжала к госпиталю и девушка-санитарка, придерживавшая его голову на коленях, сказала: "Ну вот, миленький, приехали. Сейчас тебя прямо на стол".
Фляжка со спиртом оказалась в кармане шинели. Там же лежала медная створка складня с Архангелом Михаилом. Его талисман. Память о Шестой курсантской роте. Расстался он тогда с ним, оставил в обозе. Всегда ведь брал с собой, а в то утро забыл переложить из шинели в гимнастерку. Но перед боем, словно чувствовал, обмотался полотенцем.
Воронцов сидел на широкой скамье в углу школьного сквера и раскладывал на коленях свое добро. К вечеру становилось уже прохладно. Сентябрь. И он накинул на плечи шинель. Как хорошо было в ней! Как уютно и беспокойно одновременно!
Он вытащил тряпицу, в которую были завернуты погоны и награды: орден Красной Звезды и две медали "За отвагу". Интересно, кто их сохранил? Ведь кто-то же положил их сюда. Гимнастерка, судя по всему, была вся изодрана. Ее просто срезали частями. Он не раз видел, как это делают. Но кто снял и погоны, и награды и бережно сложил в сумку? Дальше лежал сверток выстиранного и выглаженного полотенца. Под ним бинокль и запасная обойма. В ней не хватало двух патронов. А внизу, под трофейными медицинскими пакетами, торчал ствол офицерского "вальтера". У Воронцова даже кончики пальцев кольнуло. Хорошо, что никто не проверил его сумку. Там же лежал, рукояткой вниз, трофейный нож, который он снял вместе с фляжкой с убитого снайпера возле Варшавки.
Письма, перетянутые льняным шнурком, были втиснуты в другом отделении. Пачка тридцатирублевок. Собирался отослать деньги Зинаиде и не успел. Блокнот, список взвода и список потерь штрафной роты. Теперь это вряд ли кому-то нужно. Но выбрасывать списки Воронцов не стал. Пошарил внизу и вытащил бритву. Кто ж ее сунул в сумку? Это бритва Бельского. Она должна была лежать в сумке Бельского, которую носил вестовой Быличкин. Это он все переложил и сунул ему под голову. Значит, жив. Не задело ни взрывной волной, ни осколками. Ребята ничего не стали оставлять себе. Верили, что он выживет. Где они теперь? Не успел Воронцов написать на них реляции. Если только Гридякин напишет. Или Кондратий Герасимович. Нашел ли он сына? Танков в том поле погорело много.
Фляжку и письма лейтенант сунул за пазуху. Остальное аккуратно сложил в сумку, застегнул и пошел на склад. У Лидии Тимофеевны, пожилой, деревенского вида женщины с усталым лицом, поинтересовался, во что его оденут и обуют, когда придет время выписываться?
- Что-нибудь, сынок, подберем. - Лидия Тимофеевна с любопытством посмотрела на него. - Никого раздетым не отпускаем. Всех одеваем-обуваем, паек на дорогу выдаем.
На стеллажах лежали стопы простиранной и выглаженной одежды.
- Ростика-то ты, сынок, немалого. И правда, на тебя заранее одежку подбирать надо. Ладно, подберу. Нового не дадим. Не обессудь. Но чистенькое, заштопанное… За некоторыми из частей приезжают, так им новое все привозят. Начальство… Так что у нас тут обменный фонд большой.
Лидия Тимофеевна приладила на полевой сумке и свернутой в скатку шинели Воронцова бирку на бумажном шпагате, покачала головой:
- А что это ты, сынок, шинелюшку скатал по-дорожному? Не скоро тебе еще. Марья Антоновна еще месяц продержит. А то и дольше. - И вздохнула. - Навоюешься еще. Не майся. Девку фабричную найди. - Она засмеялась каким-то хриплым, задавленным смехом. - Поживи, сынок, спокойно. Война теперь далеко. Вон куда немца прогнали!
Отметили день рождения майора Фролова. Из дому ему пришла посылка. Сдвинули у окна тумбочки, постелили газету. Фролов, лысоватый, узколицый, с быстрым взглядом, размахивая загипсованной рукой, отдавал распоряжения, что куда поставить и что как порезать. И питья, и закуски наставили и навалили на подоконник и тумбочки много. Обилие домашней еды радовало глаз. Воронцов положил в середину фляжку.
- О! Благородный жест настоящего фронтовика! - сказал майор, улыбаясь.
Фролову было под сорок. Служил начальником оперативного отдела штаба стрелковой дивизии 33-й армии. Ранили где-то под Износками.
Когда хорошенько выпили, развязались языки и разговоры начались душевные, Фролов пересел на кровать к Воронцову и спросил:
- Иван Корнеич говорил, что вы прошлой весной под Вязьмой были?
- Был.
Майор долил Воронцову в кружку, плеснул себе и сказал:
- Давай помянем нашего генерала. Суровый был мужик. Как там, у Лермонтова: "слуга царю, отец солдатам"… И всех, кто с ним остался, там, за Угрой.
Воронцов вспомнил командарма Ефремова, промозглое утро в сосняке, последнюю атаку на прорыв… Потом ему не раз казалось, что поступили они неправильно. Получалось так, что бросили командующего. А генерала и мертвого нельзя было оставлять. Никому он не рассказывал о том последнем бое. Только однажды со Степаном, оставшись наедине, вспомнили полушепотом о товарищах. Но и во время того разговора ни он, ни Степан о генерале не проронили ни слова.
- Особняку потом на вопросы отвечал? - спросил Фролов, кинув на Воронцова быстрый взгляд.
Воронцов кивнул и напрягся. Что хочет сказать ему майор?