- Нельзя говорить о примитивах как о чем-то едином, потому что они совершенно различны. Этот старый болван валит всех в одну кучу. Чимабуэ - испорченный византиец; в Джотто угадывается могучий талант, но рисовать он не умеет и, словно ребенок, приставляет одну и ту же голову ко всем своим фигурам; итальянские примитивы полны радости и изящества, потому что они итальянцы; у венецианцев есть инстинкт колорита. Но все эти замечательные ремесленники больше разукрашивают и золотят, чем пишут. У вашего Беато Анджелико, на мой вкус, слишком нежное сердце и палитра. А вот фламандцы - это уже совсем другое дело; они набили руку, и по блеску мастерства их можно поставить рядом с китайскими лакировщиками. Техника у братьев Ван-Эйк просто чудесная. А все-таки в "Поклонении агнцу" я не нахожу ни той таинственности, ни того очарования, о котором столько говорят. Все это написано с неумолимым совершенством, но все так грубо по чувству и беспощадно уродливо! Мемлинг, может быть, и трогателен, но у него все какие-то немощные да калеки, и под роскошными тяжелыми бесформенными одеяниями его дев и мучениц чувствуется хилая плоть. Я не ждал, пока Рогир ван дер Вейден переименуется в Роже де ла Патюр и превратится во француза, чтоб предпочесть его Мемлингу. Этот Рогир, или Роже, уже не столь наивен, но зато он более мрачен, и уверенность мазка только подчеркивает на его полотнах убожество форм. Что за странное извращение - восхищаться этими постными фигурами, когда на свете существует живопись Леонардо, Тициана, Корреджо, Веласкеса, Рубенса, Рембрандта, Пуссена и Прюдона. Ну, право же, в этом есть какой-то садизм!
Между тем аббат Патуйль и Морис д'Эспарвье медленно шагали позади эстета и библиотекаря. Аббат Патуйль, обычно не склонный вести богословские беседы с мирянами и даже с духовными лицами, на этот раз, увлекшись интересной темой, рассказывал юному Морису о святом служении ангелов-хранителей, которых г-н Делакруа, к сожалению, не включил в свои росписи. И чтобы лучше выразить мысль об этом возвышенном предмете, аббат Патуйль заимствовал у Боссюэ обороты, выражения и целые фразы, которые он в свое время вызубрил наизусть для своих проповедей, ибо он был весьма привержен к традиции.
- Да, дитя мое, господь приставил к каждому из нас духа-покровителя. Они приходят к нам с его дарами и относят ему наши молитвы. Это их назначение. Ежечасно, ежеминутно они готовы прийти к нам на помощь, эти ревностные, неутомимые хранители, эти неусыпные стражи.
- Да, да, это замечательно, господин аббат, - поддакнул Морис, обдумывая в то же время, что бы ему такое половчее сочинить, чтобы растрогать мать и выудить у нее некоторую сумму денег, в которой он чрезвычайно нуждался.
Глава шестая,
где Сарьетт находит свои сокровища
На следующее утро г-н Сарьетт ворвался без стука в кабинет г-на Ренэ д'Эспарвье. Он вздымал руки к небу; редкие его волосы торчали дыбом. Глаза округлились от ужаса. Едва ворочая языком, он сообщил о великом несчастье: древнейший манускрипт Иосифа Флавия, шестьдесят томов различного формата, бесценное сокровище - "Лукреций" с гербом Филиппа Вандомского, великого приора Франции, и собственноручными пометками Вольтера, рукопись Ришара Симона и переписка Гассенди с Габриэлем Нодэ - сто тридцать восемь неизданных писем - все исчезло. На этот раз хозяин библиотеки встревожился не на шутку. Он поспешно поднялся в залу Философов и Сфер и тут собственными глазами убедился в размерах опустошения. На полках там и сям зияли пустые места. Он принялся шарить наугад, открыл несколько стенных шкафов, нашел там метелки, тряпки и огнетушители, разгреб лопаткой уголь в камине, встряхнул парадный сюртук Сарьетта, висящий в умывальной, и в унынии воззрился снова на пустое место, оставшееся от писем Гассенди. Целых полвека весь ученый мир громогласно требовал опубликования этой переписки. Г-н Ренэ д'Эспарвье оставался глух к этому единодушному призыву, не решаясь ни взять на себя столь трудную задачу, ни доверить ее кому-либо другому. Обнаружив в собрании писем большую смелость мысли и множество мест чересчур вольных для благочестия двадцатого века, он предпочел оставить эти страницы неизданными; но он чувствовал ответственность за свое драгоценное достояние перед родиной и перед всем культурным человечеством.
- Как могли вы допустить, чтоб у вас похитили такое сокровище? - строго спросил он у Сарьетта.
- Как я мог допустить, чтобы у меня похитили такое сокровище? - повторил несчастный библиотекарь. - Если б мне рассекли грудь, сударь, то увидели бы, что этот вопрос врезан в моем сердце.
Нимало не тронутый столь сильным выражением, г-н д'Эспарвье продолжал, сдерживая гнев:
- И вы не находите ровно ничего, что могло бы вас навести на след похитителя, господин Сарьетт? У вас нет никаких подозрений? Ни малейшего представления о том, как это могло случиться? Вы ничего не видели, не слышали, не замечали? Ничего не знаете? Согласитесь, что это невероятно. Подумайте, господин Сарьетт, подумайте о последствиях этой неслыханной кражи, совершившейся у вас на глазах. Бесценный документ истории человеческой мысли исчезает бесследно. Кто его украл? С какой целью? Кому это понадобилось? Похитившие его, разумеется, прекрасно знают, что сбыть с рук этот документ здесь, во Франции, невозможно. Они продадут его в Америку или в Германию. Германия охотится за такими литературными памятниками. Если переписка Гассенди с Габриэлем Нодэ попадет в Берлин и немецкие ученые опубликуют ее - какое это будет несчастье, я бы сказал даже, какой скандал! Господин Сарьетт, вы подумали об этом?
Под тяжестью этих обвинений, тем более жестоких, что он и сам, не переставая, винил себя, Сарьетт стоял неподвижно и тупо молчал.
А господин д'Эспарвье продолжал осыпать его горькими упреками:
- И вы не пытаетесь ничего предпринять? Вы не прилагаете никаких стараний, чтоб найти эго неоценимое сокровище? Ищите, господин Сарьетт, не сидите сложа руки. Постарайтесь придумать что-нибудь, дело стоит того.
И, бросив ледяной взгляд на своего библиотекаря, г-н д'Эспарвье удалился.
Господин Сарьетт снова принялся искать пропавшие книги и рукописи; он искал их повсюду, там, где искал уж сотни раз, и там, где они никак не могли находиться, - в ведре с углем, под кожаным сидением своего кресла; когда часы пробили двенадцать, он машинально пошел вниз. Внизу, на лестнице, он встретил своего бывшего воспитанника Мориса и молча поздоровался. Но перед глазами у него стоял сплошной туман, и он смутно различал людей и окружающие предметы.
Удрученный хранитель библиотеки уже выходил в вестибюль, когда Морис окликнул его:
- Да, кстати, господин Сарьетт, я чуть было не забыл: велите-ка забрать старые книги, которые свалили у меня в павильоне.
- Какие книги, Морис?
- Право, не могу сказать, господин Сарьетт, какое-то старье на древнееврейском и еще целая куча старых бумаг. Прямо завалено все. У меня в передней повернуться негде.
- Кто же это принес?
- А черт их знает.
И молодой человек быстро прошел в столовую, так как завтракать звали уже несколько минут тому назад.
Сарьетт бросился в павильон. Морис сказал правду. На столах, на стульях, на полу валялось не меньше сотни томов. При виде этого зрелища, полный удивления и смятения, не помня себя от восторга и страха, радуясь, что он нашел исчезнувшее сокровище, страшась, как бы не потерять его снова, ошеломленный этой неожиданностью, старый книжник то лепетал, как ребенок, то хрипло вскрикивал, как сумасшедший. Он узнал свои древнееврейские библии, свои старые талмуды, древнейший манускрипт Иосифа Флавия, письма Гассенди к Габриэлю Нодэ и величайшую свою драгоценность - "Лукреция" с гербом великого приора Франции и собственноручными пометками Вольтера. Он смеялся, он плакал, он бросался целовать сафьян, телячью кожу, пергамент, веленевые страницы и деревянные переплеты, изукрашенные гвоздиками. И по мере того как камердинер Ипполит переносил книги, охапку за охапкой, в библиотеку, Сарьетт трясущимися руками благоговейно расставлял их по местам.