Скверный анекдот - Достоевский Федор Михайлович страница 2.

Шрифт
Фон

– Позвольте-с. Сколько могу судить, дело не в одном этом. Человеколюбие всегда следовало. Реформа же этим не ограничивается. Поднялись вопросы крестьянские, судебные, хозяйственные, откупные, нравственные и... и... и без конца их, этих вопросов, и всё вместе, всё разом может породить большие, так сказать, колебанья. Вот мы про что опасались, а не об одной гуманности...

– Да-с, дело поглубже-с, – заметил Семен Иванович.

– Очень понимаю-с, и позвольте вам заметить, Семен Иванович, что я отнюдь не соглашусь отстать от вас в глубине понимания вещей, – язвительно и чересчур резко заметил Иван Ильич, – но, однако ж, все-таки возьму на себя смелость заметить и вам, Степан Никифорович, что вы тоже меня вовсе не поняли.

– Не понял.

– А между тем я именно держусь и везде провожу идею, что гуманность, и именно гуманность с подчиненными, от чиновника до писаря, от писаря до дворового слуги, от слуги до мужика, – гуманность, говорю я, может послужить, так сказать, краеугольным камнем предстоящих реформ и вообще к обновлению вещей. Почему? Потому. Возьмите силлогизм: я гуманен, следовательно, меня любят. Меня любят, стало быть, чувствуют доверенность. Чувствуют доверенность, стало быть, веруют; веруют, стало быть, любят... то есть нет, я хочу сказать, если веруют, то будут верить и в реформу, поймут, так сказать, самую суть дела, так сказать, обнимутся нравственно и решат всё дело дружески, основательно. Чего вы смеетесь, Семен Иванович? Непонятно?

Степан Никифорович молча поднял брови; он удивлялся.

– Мне кажется, я немного лишнее выпил, – заметил ядовито Семен Иваныч, – а потому и туг на соображение. Некоторое затмение в уме-с.

Ивана Ильича передернуло.

– Не выдержим, – произнес вдруг Степан Никифорыч после легкого раздумья.

– То есть как это не выдержим? – спросил Иван Ильич, удивляясь внезапному и отрывочному замечанию Степана Никифоровича.

– Так, не выдержим. – Степан Никифорович, очевидно, не хотел распространяться далее.

– Это вы уж не насчет ли нового вина и новых мехов? – не без иронии возразил Иван Ильич. – Ну, нет-с; за себя-то уж я отвечаю.

В эту минуту часы пробили половину двенадцатого.

– Сидят-сидят да и едут, – сказал Семен Иваныч, приготовляясь встать с места. Но Иван Ильич предупредил его, тотчас встал из-за стола и взял с камина свою соболью шапку. Он смотрел как обиженный.

– Так как же, Семен Иваныч, подумаете? – сказал Степан Никифорович, провожая гостей.

– Насчет квартирки-то-с? Подумаю, подумаю-с.

– А что надумаете, так уведомьте поскорее.

– Все о делах? – любезно заметил господин Пралинский с некоторым заискиванием и поигрывая своей шапкой. Ему показалось, что его как будто забывают.

Степан Никифорович поднял брови и молчал в знак того, что не задерживает гостей. Семен Иваныч торопливо откланялся.

"А... ну... после этого как хотите... коли не понимаете простой любезности", – решил про себя господин Пралинский и как-то особенно независимо протянул руку Степану Никифоровичу.

В передней Иван Ильич закутался в свою легкую дорогую шубу, стараясь для чего-то не замечать истасканного енота Семена Иваныча, и оба стали сходить с лестницы.

– Наш старик как будто обиделся, – сказал Иван Ильич молчавшему Семену Иванычу.

– Нет, отчего же? – отвечал тот спокойно и холодно.

"Холоп!" – подумал про себя Иван Ильич.

Сошли на крыльцо, Семену Иванычу подали его сани с серым неказистым жеребчиком.

– Кой черт! Куда же Трифон девал мою карету! – вскричал Иван Ильич, не видя своего экипажа.

Туда-сюда – кареты не было. Человек Степана Никифоровича не имел об ней понятия. Обратились к Варламу, кучеру Семена Иваныча, и получили в ответ, что все стоял тут, и карета тут же была, а теперь вот и нет.

– Скверный анекдот! – произнес господин Шипуленко, – хотите, довезу?

– Подлец народ! – с бешенством закричал господин Пралинский.

– Просился у меня, каналья, на свадьбу, тут же на Петербургской, какая-то кума замуж идет, черт ее дери. Я настрого запретил ему отлучаться. И вот бьюсь об заклад, что он туда уехал!

– Он действительно, – заметил Варлам, – поехал туда-с; да обещал в одну минуту обернуться, к самому то есть времени быть.

– Ну так! Я как будто предчувствовал! Уж я ж его!

– А вы лучше посеките его хорошенько раза два в части, вот он и будет исполнять приказанья, – сказал Семен Иваныч, уже закрываясь полостью.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, Семен Иваныч!

– Так не хотите, довезу.

– Счастливый путь, merci.[2]

Семен Иваныч уехал, а Иван Ильич пошел пешком по деревянным мосткам, чувствуя себя в довольно сильном раздражении.

"Нет уж, я ж тебя теперь, мошенник! Нарочно пешком пойду, чтоб ты чувствовал, чтоб ты испугался! Воротится и узнает, что барин пешком пошел... мерзавец!"

Иван Ильич никогда еще так не ругался, но уж очень он был разбешен, и вдобавок в голове шумело. Он был человек непьющий, и потому какие-нибудь пять-шесть бокалов скоро подействовали. Но ночь была восхитительная. Было морозно, но необыкновенно тихо и безветренно. Небо было ясное, звездное. Полный месяц обливал землю матовым серебряным блеском. Было так хорошо, что Иван Ильич, пройдя шагов пятьдесят, почти забыл о беде своей. Ему становилось как-то особенно приятно. К тому же люди под хмельком быстро меняют впечатления. Ему даже начали нравиться невзрачные деревянные домики пустынной улицы.

"А ведь и славно, что я пешком пошел, – думал он про себя, – и Трифону урок, да и мне удовольствие. Право, надо чаще ходить пешком. Что ж? На Большом проспекте я тотчас найду извозчика. Славная ночь! Какие тут всё домишки. Должно быть, мелкота живет, чиновники... купцы, может быть... этот Степан Никифорович ! и какие все они ретрограды, старые колпаки! Именно колпаки, c'est le mot. [3] Впрочем, он умный человек; есть этот bon sense, [4] трезвое, практическое понимание вещей. Но зато старики, старики! Нет этого... как бишь его! Ну да чего-то нет... Не выдержим ! Что он этим хотел сказать? Даже задумался, когда говорил. Он, впрочем, меня совсем не понял. А и как бы не понять? Труднее не понять, чем понять. Главное то, что я убежден, душою убежден. Гуманность... человеколюбие. Возвратить человека самому себе... возродить его собственное достоинство и тогда... с готовым матерьялом приступайте к делу. Кажется, ясно! Да-с! Уж это позвольте, ваше превосходительство, возьмите силлогизм: мы встречаем, например, чиновника, чиновника бедного, забитого. "Ну... кто ты?" Ответ: "Чиновник". Хорошо, чиновник; далее: "Какой ты чиновник?" Ответ: такой-то, дескать, и такой-то чиновник. "Служишь?" – "Служу!" – "Хочешь быть счастлив? " – Хочу". – "Что надобно для счастья?" То-то и то-то. "Почему?" Потому... И вот человек меня понимает с двух слов: человек мой, уловлен, так сказать, сетями, и я делаю с ним все, что хочу, то есть для его же блага. Скверный человек этот Семен Иваныч! И какая у него скверная рожа... Высеки в части, – это он нарочно сказал. – Нет, врешь, сам секи, а я сечь не буду; я Трифона словом дойму, попреком дойму, вот он и будет чувствовать. Насчет розог, гм... вопрос нерешенный, гм... А не заехать ли к Эмеранс. Фу ты, черт, проклятые мостки! – вскрикнул он, вдруг оступившись. – И это столица! Просвещение! Можно ногу сломать. Гм. Ненавижу я этого Семена Иваныча; препротивная рожа. Это он надо мной давеча хихикал, когда я сказал: обнимутся нравственно. Ну и обнимутся, а тебе что за дело? Уж тебя-то не обниму; скорей мужика... Мужик встретится, и с мужиком поговорю. Впрочем, я был пьян и, может быть, не так выражался. Я и теперь, может быть, не так выражаюсь... Гм. Никогда не буду пить. С вечеру наболтаешь, а назавтра раскаиваешься. Что ж, я ведь, не шатаясь, иду... А впрочем, все они мошенники!"

Так рассуждал Иван Ильич, отрывочно и бессвязно, продолжая шагать по тротуару. На него подействовал свежий воздух и, так сказать, раскачал его. Минут через пять он бы успокоился и захотел спать. Но вдруг, почти в двух шагах от Большого проспекта, ему послышалась музыка. Он огляделся. На другой стороне улицы в очень ветхом одноэтажном, но длинном деревянном доме задавался пир горой, гудели скрипки, скрипел контрбас и визгливо заливалась флейта на очень веселый кадрильный мотив. Под окнами стояла публика, больше женщины в ватных салопах и в платках на голове; они напрягали все усилия, чтобы разглядеть что-нибудь сквозь щели ставен. Видно, весело было. Гул от топота танцующих достигал другой стороны улицы. Иван Ильич невдалеке от себя заметил городового и подошел к нему.

– Чей это, братец, дом? – спросил он, немного распахивая свою дорогую шубу, ровно настолько, чтобы городовой мог заметить значительный орден на шее.

– Чиновника Пселдонимова, легистратора, – отвечал, выпрямившись, городовой, мигом успевший разглядеть отличие.

– Пселдонимова? Ба! Пселдонимова!.. Что ж он? женится?

– Женится, ваше высокородие, на титулярного советника дочери. Млекопитаев, титулярный советник... в управе служил. Этот дом за невестой ихней идет-с.

– Так что теперь уж это Пселдонимова, а не Млекопитаева дом?

– Пселдонимова, ваше высокородие. Млекопитаева был, а теперь Пселдонимова.

– Гм. Я потому тебя, братец, спрашиваю, что я начальник его. Я генерал над тем самым местом, где Пселдонимов служит.

– Точно так, ваше превосходительство. – Городовой вытянулся окончательно, а Иван Ильич как будто задумался. Он стоял и соображал...

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора