Они обнаружили, что Иона забрал все деньги из лавки, оставив их лишь с тем, что было на прилавке, да с домом на другом берегу реки. Запасы, хранившиеся в лавке, в основном представляли собой зерно, которое раньше весны не могло принести никаких денег, и ту зиму им удалось прожить исключительно благодаря милосердию одной из самых состоятельных семей города – Стоуксов. Иеремия Стоукс был негласным губернатором, мэром, миротворцем и кредитором округа и действовал по неписаному закону: первоприбывший становится первым. Сначала он захватил огромный пакгауз. Он въехал в него и, поскольку никто не предпринял попытки выдворить его оттуда, превратил его в первый универсальный магазин города. Он заключил соглашение с пароходом, появлявшимся в заливе раз в два-три месяца, такое миленькое соглашеньице, что за кое-какую мзду они обязуются продавать свои товары только ему, и никому больше. "Это потому что я – член", – объяснял он, правда никогда не договаривал – член какой организации. Он туманно распространялся о каком-то сомнительном объединении торговцев и представителей пароходства, созданном на Востоке. "Вот я и предлагаю, друзья и соратники, чтобы все мы здесь стали членами; я – благородный человек".
Благородство – даже не то слово. Разве не он кормил эту несчастную миссис Стампер и ее семейство, после того как их бросил глава семьи? Товары доставлялись в течение семи месяцев его старшим сыном – худым, бледным водохлебом Бобби Стоуксом, который гордился, что был одним из немногих белых, рожденных здесь, и единственным обитателем города, совершившим круиз в Европу. Как однажды заметил Аарон, "из здешних врачей никто не смог диагностировать его кашель". Каждый день в течение семи милосердных месяцев:
– Единственное, о чем просит папа, – сообщил мальчик по завершении этапа благородства, – так это о том, чтобы вы вступили в "Ваконда Кооп". – И он протянул матери бумагу и остро заточенный карандаш. Она вынула очки из черного кошелька и некоторое время изучающе рассматривала документ.
– Но… разве тут имеется в виду не наша лавка?
– Чистая формальность.
– Подписывай, мама.
– Но…
– Подписывай.
Это говорил Генри, старший. Он взял из рук матери бумагу и положил ее на доску, затем вложил ей в руки карандаш:
– Подписывай.
Посланник, улыбаясь, осторожно поглядывал на документ.
– Спасибо, Генри. Ты поступаешь мудро. Теперь вы, как полноправные участники, будете пользоваться целым рядом скидок и привилегий.
Генри разразился странным смехом, который появился у него совсем недавно и который мог прервать любой разговор, обрезая его как ножом. – Я думаю, мы вполне обойдемся без ряда ваших привилегий. – Он взял подписанную бумагу и поднял ее так, что его собеседник не мог до нее дотянуться. – И участниками чего бы там ни было нам тоже становиться ни к чему.
– Генри… отец… – Юноша следил глазами, как Генри с явной издевкой размахивает документом, и повторял, даже не отдавая себе отчета, что пародирует собственного отца:– Мы же землепроходцы, труженики нового мира; мы должны бороться бок о бок. Объединенными усилиями…
Генри снова рассмеялся и впихнул бумагу в руки Бобби, потом нагнулся и стал выбирать камешек. Выбрав, он пустил его прыгать по серо-зеленой поверхности через всю реку.
– Ничего, как-нибудь справимся.
He дождавшись должной благодарности и признательности за оказанное доверие, Бобби потерял всякую уверенность и даже разозлился.
– Генри, – повторил он как можно мягче, дотрагиваясь до руки Генри двумя тонкими, как сосульки, пальцами, – я родился на этой земле и вырос в этих диких чащобах. Я знаю, как настоящий пионер нуждается в дружеской руке. Для того чтобы выжить здесь. И еще: ты мне действительно нравишься, парень; мне бы не хотелось видеть, как ты отступишь под натиском неукрощенной стихии. Как… многие другие.
Генри, державший в ладони пригоршню речных голышей, разжал пальцы, и камни посыпались в воду.
– А никто и не собирается отступать, Бони Стоукс, больше никто не собирается отступать. – И он снова разразился язвительным смехом, глядя на угрюмое и обреченное лицо Бобби.
Годы спустя, когда благодаря ожесточенным усилиям ему удалось сколотить небольшое состояние и начать собственное дело, размеры которого были строго ограничены, так как работали на него лишь переехавшие сюда родственники, в одно прекрасное утро Генри, переправившись на лодке через реку, натолкнулся на Бони у грузовика, развозившего продукты.
– Доброе утро. Генри. Как поживает Генри Стампер-младший?
– Шумит, – ответил Генри, искоса глядя на своего старого приятеля, который не двигаясь стоял у дверцы грузовика, прижимая к бедру коричневый пакет. – Да. Шумит и все время требует есть. – Генри ждал.
– Ой, – вдруг вспомнил Бони о пакете. – Это прибыло для тебя сегодня утром. Наверно, они в Канзасе прослышали о его рождении.
– Наверно.
Бони обреченно взглянул на пакет.
– Из Канзас-Сити. От какого-нибудь родственника?
Генри осклабился, прикрывая рот рукой, абсолютно точно копируя жест Бони, когда того схватывал приступ лающего кашля.
– Ну… – И он рассмеялся, глядя на то, как ерзает Бони. – Какого дьявола, давай посмотрим, что он там прислал.
Бони тут же достал уже открытый перочинный нож и разрезал бечевку. Пакет содержал настенный плакат – один из дешевых сувениров, продающихся на окружных ярмарках: херувимы, вырезанные из дерева, вокруг медного барельефа Христа, несущего агнца по полю маргариток, а внизу выгравировано: "Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Матв. 5" – и записку: "Это моему Внуку; пусть, когда он вырастет, христианская любовь, сострадание и милосердие ему будут свойственны в большей степени, чем остальным моим родственникам, которые никогда не понимали меня и даже ни разу не написали мне. И. А. Стампер".
Бони был потрясен.
– Ты что, действительно не написал ни одного письма этому старому бедняге? Ни разу? – Это было уже не потрясение, а ужас. – Но это же страшная несправедливость!
– Ты так думаешь? Ну поглядим, может, мне удастся наверстать упущенное. Поехали-ка, прокатимся со мной до дому.
Когда они наконец оказались в доме, ужас Бони уступил место полному оцепенению, ибо Генри, взяв доску, покрыл ее грязно-желтой автомобильной краской, просушил над огнем, в котором горела приложенная Ионой записка, и, вооружившись толстым красным карандашом – одним из тех, что использовались для разметки бревен, – записал то, что считал поистине необходимым для своего сына, выразив самую суть того семейного порока, который Иона заметил в его глазах еще под солнцем Канзаса. Генри трудился, усевшись на край постели, в которой лежала сорокапятилетняя женщина, ставшая его женой после смерти матери, – под неистовый крик новорожденного и под ошеломленным взглядом Бони, – упорно выводя собственные слова поверх запечатленного в меди высказывания Иисуса. На слабые протесты жены он отвечал лишь саркастической ухмылкой, представляя себе, что бы сказал старый набожный Иона, доводись ему теперь увидеть свой дар.
– Ну вот и готово!– Он поднялся, удовлетворенно поглядывая на свою работу, подошел к противоположной стене и приколотил доску над огромной колыбелью, которую он с парнями изготовил на лесопилке для Генри-младшего. "И все то время, пока я рос, это уродливое произведение висело у меня над головой. "Не отступай ни на дюйм!" Размашистой и неуклюжей папиной рукой. На омерзительнейшем, тошнотворном оттенке желтого ученическими неумелыми красными буквами: "Не отступай ни на дюйм!" Лозунг типа тех, что можно встретить в военно-морских учреждениях. "Не отступай ни на дюйм!" Как самая обыкновенная дешевая реклама, – таких досок я видел тысячи, абсолютно таких же, если не считать Иисуса с агнцем под мерзкой автомобильной краской и странных выпуклых букв, которые можно было читать на ощупь по ночам: "Блаженны кроткие…" – и так далее, и тому подобное… Плакат висел у меня над головой все время, а я и не подозревал, что за ним скрывается, пока мне не исполнилось шестнадцать и она не рассказала мне то, что знала. Тогда я соединил это с тем, что говорил мне Бони, и с тем, что сказал отец. Смешно, как долго порой детали не могут соединиться, и такое вот высказывание может годами маячить у тебя перед глазами, и все-таки что-то откладывается в памяти, даже если ты не отдаешь себе в этом отчета…"
Когда Хэнку было десять, его мать – вечно седая и мрачная, точная копия бабушки, как он себе ее представлял, хотя никогда и не видел, – слегла в одной из темных комнат старого дома и два месяца пролежала с какой-то лихорадкой, потом в одно прекрасное утро поднялась, вымылась и умерла. В гробу она выглядела настолько естественно, что мальчик был вынужден напрячь все свое воображение, чтобы вспомнить, что когда-то она разговаривала, – он пытался представить себе выражения которые она могла использовать, фразы, изо все: сил стараясь убедить себя, что когда-то она был; чем-то большим, нежели эта резная непоколебима; фигура, оправленная складками сатина.
Что касается Генри – тот вообще ни о чем не думал. Он всегда считал, что мертвецы должны быть предоставлены мертвецам, живые должны похоронить их и вернуться к своим земным делам. Поэтому, расплатившись с Лиллиенталем – владельцем, похоронного бюро, – он вынул из одного из венков гвоздику, воткнул ее в петлицу своего траурно го костюма, сел на поезд, идущий в Нью-Йорк и исчез на три месяца. На целых три месяца в самый разгар сезона рубки деревьев. Младший брат Генри, Аарон, со своей семьей остался в доме присмотреть за мальчиком. После первых же несколько недель таинственного исчезновения своего деверя которое потом растянулось на месяцы, жена Аарона начала беспокоиться.