Между тем у Ремарка действие происходит на том же самом Западном фронте, где ничего нового (nichts Neues; в русском переводе - "без перемен"), и его герой тоже в конце концов погибает. В обоих романах перед читателем те же окопы, те же обстрелы, такая же полевая кухня (правда, в романе "Лейтенант Штурм" даже у офицеров питание хуже). Герой Ремарка тоже уходит в действующую армию со школьной скамьи, он тоже пишущий юноша, как лейтенант Штурм: "У меня дома, в одном из ящиков письменного стола, лежит начатая драма "Саул" и связка стихотворений". Пауль Боймер не успел, но вполне мог бы стать лейтенантом. И все-таки между ним и героем Юнгера внутренняя пропасть хотя бы потому, что лейтенант Штурм - не просто герой романа, а герой в старинном архаическом смысле слова, подобный достохвальным героям, как сказано в первой строфе "Песни о Нибелунгах". Впрочем, эту аналогию не стоит заводить чересчур далеко. Герой Эрнста Юнгера при своем несгибаемом мужестве - человек совершенно современный. Пропасть между ним и "потерянным поколением" - в отношении к войне: "И все-таки что такое напало на него, на книжника, на завсегдатая кафе, на интеллектуала с нервным лицом? Что повлекло его в армию, оторвав от докторской диссертации? Что еще, если не война, которая была у него в крови, как было свойственно каждому настоящему сыну своего времени, задолго до того как она огнедышащим зверем устремилась на арену явлений". Не то же ли самое, что пробовать себя на зуб, как уже было сказано? Но, оказывается, это не просто "упоение в бою и бездны мрачной на краю", как сказал Пушкин, что не исключает упомянутого "известного декаданса", пусть даже в духе Ницше. Но, с одной стороны, он не тащится под градом из огня, как моллюск или дергающийся клубок нервов, потому что путь его определяется неколебимыми звездами Честь и Отчизна, а с другой стороны, Отчизна для него не есть нечто окончательное: "Да, конечно, и Штурм не мог не поддаться хмелю 1914 года. Но лишь после того, как его дух абстрагировался от идеи отчизны, на него повеяло всей мощью силы, которая двигала им". Тут начинается нечто совсем уже загадочно-парадоксальное. Для настоящего упоения боем нужно эротическое единение с противником. Оно-то и берет верх над чувством отчизны: "Теперь принадлежащие к разным народам давно казались ему влюбленными, из которых каждый клянется в верности одной-единствен-ной и не подозревает, что все они одержимы одной любовью".
При этом такое единение не имеет ничего общего ни с гуманистическим интернационализмом, ни со слезливой жалостью. Единение с противником означает готовность убить его, так как и ему свойственна точно такая же готовность: "Удивительно было то, что это он, Штурм, только что пытался убить другого со всей холодной, ясной, рассчитанной несомненностью. ‹…› Можно ли было представить себе бо́льшую разницу, чем разница между человеком, любовно погружающимся в состояние, когда еще текучая жизнь скапливается вокруг мельчайших ядрышек, и тем, кто хладнокровно метил в существо высокоразвитое? Ибо тот, который там, вполне мог бы учиться в Оксфорде, как он - в Гейдельберге. ‹…› После этой интермедии Штурм заполз назад в боевой окоп и не преминул крикнуть каждому доставщику пищи и сменяющемуся часовому, попадавшимся на пути в укрытие: "Я уложил еще одного". Он внимательно присматривался к лицам; не было никого, кто хотя бы слегка не улыбнулся в ответ".
В подобной ситуации Пауль Боймер у Ремарка изливается со всей гуманистической искренностью: "Товарищ, я не хотел убивать тебя. ‹…› Но раньше ты был для меня лишь отвлеченным понятием, комбинацией идей, жившей в моем мозгу и подсказавшей мне мое решение. Вот эту-то комбинацию я и убил. Теперь только я вижу, что ты такой же человек, как и я. Я помнил только о том, что у тебя есть оружие: гранаты, штык; теперь же я смотрю на твое лицо, думаю о твоей жене и вижу то общее, что есть у нас обоих". Эрнст Юнгер дает отповедь подобным настроениям за несколько лет до того, как они будут высказаны: "Например, ты же мог на обратном пути задержаться в Женеве или в Цюрихе, чтобы созерцать представление издали, ничего не меняя в своем привычном образе жизни. Сколько наших литераторов там сидит в данный момент! Но какое различие между ними и нами, когда они созерцают и пишут, в то время как мы действуем! Они отключены от великого ритма жизни, который пульсирует в нас". И дальше слова, совершенно невероятные для либерального патриотического сознания: "В сущности, не важно, кто под каким знаменем, очевидно одно: наша последняя пехтура или захудалый французский солдатик, стрелявший и заряжавший в битве на Марне, больше значит для мира, чем все книги, которые могут нагромоздить эти литераторы".
5
Эрнст Юнгер откровенно отождествлял себя с лейтенантом Штурмом и даже подписывал свои статьи псевдонимом "Ганс Штурм". Первый роман, безусловно, проливает свет на позиции Юнгера-публициста, но и многие положения из его статей перекликаются с высказываниями лейтенанта Штурма или комментируют их. Так, например, странные мысли лейтенанта о боевом братстве с противником обретают отчетливость в статье "Национализм", опубликованной в 1926 году. В 20-е годы Юнгер выступает под флагом национализма, но его национализм едва ли совпадает с общепринятым. Естественнонаучные идеи поэтически и политически подтверждаются у него духовной жизнью: "Соображение, будто каждая национальная воля направлена против другой национальной воли, так же бесплодно, как бесплоден вопрос, почему деревья одного леса вынуждены бороться между собой за свет и питание. Рассудок может усмотреть в Европе, как в лесу, единство, но ни дереву, ни народу не может он отказать в своей особой необходимости". Так объясняются у Юнгера взаимоотношения бойцов, убивающих друг друга с уважением, если не с любовью. Вспоминается древний арийский миф, согласно которому, убивая достойного врага, оказываешь ему услугу, избавляя от позорной естественной смерти. (Не отсюда ли восходит легендарное высказывание наполеоновского маршала Ланна: "Если гусар не убит в тридцать лет, это не гусар, а дерьмо"?) Таким путем древний воин завоевывал и для себя самого достойную смерть от руки достойного врага. Но это миф, а Эрнст Юнгер, опираясь на миф, старается придерживаться политической реальности: "Быть националистом - значит отстаивать необходимость нации всеми средствами, о которых может зайти речь. Это значит учреждать идею нации как высшую ценность, которой должны подчиниться все остальные ценности. Это также значит быть не европейцем или гражданином мира, а верить в то, что быть немцем, французом или англичанином важнее, и это решает дело. Это значит ценить особенное выше всеобщего, над понятием ставить жизнь, а над распущенностью - органическое самоограничение. Это значит желать сочетаться с жизнью великими таинственными токами крови, а не абстрактным каркасом умственной конструкции. Только ради подлинных жизненных единств, а не ради полезного, практического или ухищренного жизнь готова на любую жертву".
Любопытно, что несколько лет спустя против подобного понятия нации выступит не кто иной, как Адольф Гитлер, фюрер национал-социалистической рабочей партии, причем все компоненты в названии его партии втайне претили Гитлеру, так как не выражали его крайнего глубинного правого радикализма. В разговоре с Германом Раушнингом, главой данцигского сената, Гитлер говорил: "Нация - это политическое орудие демократии и либерализма. Мы должны снова упразднить это ложное понятие и заменить его понятием породы, которое еще не затаскано политиками. Ключевым понятием будущего станет не "народ" - это понятие давно ушло в прошлое, и поэтому перестраивать и уточнять нынешние границы населенных областей просто бессмысленно. На первый план выйдет скрытое за ним понятие породы". Возможно, здесь кроется внутреннее принципиальное противостояние, побудившее Эрнста Юнгера отвергнуть национал-социализм вместе с гитлеризмом как массовое плебейское движение. Вместо породы у Эрнста Юнгера проступает кровь: "Кровь глубже всего того, что можно сказать и написать о ней. Ее темные и светлые колебания чаруют мелодиями, настраивающими нас на печаль или на счастье. Они притягивают нас к лицам, пейзажам и вещам или они отвращают нас от них. То нечто, то избыточное, что вовлекает нас в очертания гор, в длящиеся линии долин, в игру облаков на небе, в смех человека, в движения животных или в краски картины, чей создатель, может быть, давно уже умер, в ту весомость, которую жизнь с безошибочностью сновиденья придает всем вещам, - это определяется родом и своеобразием крови. Явление дано, но только мощь и полнота крови устанавливают его ценность, делают его значительным, символическим и глубоким".