Кизи Кен Элтон - Пролетая над гнездом кукушки (One Flew Over the Cuckoo’s Nest) стр 10.

Шрифт
Фон

Пит был хроником всю жизнь. Хотя в больницу он попал на шестом десятке, он всегда был хроником. На голове у него две большие вмятины, с одной стороны и с другой, – врач, принимавший роды, прихватил ему череп щипцами, когда вытаскивал наружу. Пит сперва выглянул, увидел, какая аппаратура дожидается его в родильном отделении, как-то понял, куда он рождается, и стал хвататься за что попало, чтобы не родиться. Врач залез туда, взял его за голову затупленными щипцами для льда, выдернул наружу и решил, что все в порядке. Только голова у Пита была совсем еще сырая, мягкая, как глина, а когда затвердела, две вмятины от щипцов так и остались. И сам он стал придурковатым, ему нужно было напрячься, сосредоточиться, собрать всю силу воли, чтобы сделать работу, с которой шутя справляется шестилетний.

Но нет худа без добра: оттого что дурак, он не попал в лапы комбинату. Им не удалось отформовать его. И ему дали простую работу на железной дороге, где ему надо было только сидеть в маленьком дощатом домике, в глуши, у далекой стрелки, и махать поездам красным фонарем, если стрелка стояла в одну сторону, зеленым, если в другую, и желтым, если путь был занят другим поездом. И он делал это изо всех сил, на одном характере, которого не смогли в нем истребить, без помощников, на безлюдной стрелке. И никаких регуляторов ему так и не вживили.

Вот почему черный санитар не мог им командовать. Но санитар вовремя не подумал об этом, да и сама сестра не подумала, когда велела вывести Пита из комнаты. Санитар подошел прямо к Питу и дернул за руку к двери, как дергают вожжу, чтобы повернуть лошадь на пахоте.

– О так от, Пит. Пошли в спальню. Всем мешаешь.

Пит стряхнул его руку.

– Я устал, – предупредил он.

– Пошли, старик, скандалишь. Ляжешь в кроватку тихо, как хороший мальчик.

– Устал…

– А я говорю, пойдешь в спальню!

Санитар опять дернул его за руку и Пит перестал качать головой. Он стоял прямо и твердо, и глаза у него вдруг прояснились. Обычно глаза у него полузакрытые и мутные, словно молоком налиты, а сейчас они стали ясными, словно аргоновые трубки. И кисть руки, за которую держался санитар, стала набухать. Персонал и большинство больных разговаривали между собой, не обращали внимания на старика и на старую песню "Устал" и думали, что сейчас его утихомирят, как обычно, и собрание продолжится. Не видели, что он сжимает и разжимает кулак и кулак раздувается все больше и больше. Один я увидел. Я увидел, как он набух и затвердел, вырос у меня на глазах, сделался гладким… Крепким. Ржавый чугунный шар на цепи. Я смотрел на него и ждал, а санитар в это время опять дернул Пита за руку к двери.

– Старик, я сказал…

Увидел кулак. Со словами "Хороший мальчик, Пит" хотел отодвинуться, но чуть-чуть опоздал. Чугунный шар взвился чуть ли не от колена. Санитар хрястнулся плашмя о стену и прилип, а потом сполз на пол, как будто она была смазана. Я услышал, как лопнули и позамыкались лампы в стене, а штукатурка треснула прямо по форме его тела.

Двое других – маленький и большой – опешили. Сестра щелкнула пальцами, и они пришли в движение. Снялись с места, скользнули к Питу. Маленький рядом с большим, как отражение в выпуклом зеркале. Подошли почти вплотную и вдруг поняли, что должен был бы понять и первый, – что Пит не подключен к регуляторам, как остальные, что он не начнет исполнять, если просто дать команду или дернуть его за руку. Брать его придется так, как берут дикого медведя или быка, а при том, что один из их команды уже валяется у плинтуса, такая работа им не улыбалась.

Смекнули они это одновременно и застыли, большой и его маленькое отражение, в одинаковых позах: левая нога вперед, правая рука вытянута – на полдороге между старшей сестрой и питом. Перед ними раскачивался чугунный шар, позади них кипела белоснежная ярость, они задрожали, задымились, и я услышал, как скрежещут внутри шестеренки. Я видел, что их колотит от растерянности, как машину, которой дали полный газ, не отпустив тормоза.

Пит стоял посреди комнаты, раскачивал у ноги чугунный шар, изогнувшись под его тяжестью. Теперь на него смотрели все. Он перевел взгляд с большого санитара на маленького, увидел, что они не намерены приближаться, и повернулся к больным.

– Понимаете… Все это – сплошная ахинея, – сказал Пит, – сплошная ахинея.

Старшая сестра тихонько слезла со стула и продвигалась к плетеной сумке, прислоненной возле двери.

– Да, да, мистер Банчини, – курлыкала она… – Только надо успокоиться.

– Сплошная ахинея, и больше ничего. – Голос его потерял медную зычность, стал напряженным и настойчивым, как будто у пита оставалось мало времени, чтобы договорить. – Понимаете, я-то ничего не могу… Не могу, понимаете. Я родился мертвым. А вы – нет. Вы не родились мертвыми. Ох, это было тяжело…

Пит заплакал. Он больше не мог выговаривать слова как надо, он открывал и закрывал рот, но не мог сложить из слов фразу. Он помотал головой, чтобы она прояснилась, и, моргая, смотрел на острых.

– Ох, я… Говорю… Вам… Говорю вам.

Он снова начал оседать, и чугунный шар сократился до размеров обыкновенной руки. Он сложил ее перед собой чашечкой, словно что-то предлагал больным.

– Ничего не могу поделать. Я родился по ошибке. Снес столько обид, что умер. Я родился мертвым. Ничего не могу поделать. Я устал. Опустил руки. У вас есть надежда. Я снес столько обид, что родился мертвым. Вам легко досталось. Я родился мертвым, и жизнь была тяжелой. Я устал. Устал говорить и стоять. Я пятьдесят пять лет мертвый.

Старшая сестра уколола его через всю комнату, прямо сквозь зеленые брюки. Она отскочила, не выдернув иглу после укола, и шприц повис на штанах, как стеклянно-стальной хвостик, а старик Пит все сильней оседал и клонился вперед, не от укола, а от усталости; последние минуты вымотали его окончательно и бесповоротно, навсегда – стоило посмотреть на него, и становилось понятно, что он человек конченый.

Так что укол был лишним; голова у него и так уже моталась, а глаза помутнели. К тому времени, как сестра подкралась к нему снова, чтобы вынуть иглу, он уже совсем согнулся и плакал прямо на пол, качая головой, – слезы не смачивали лица, а брызгали в разные стороны: кап-кап, влево-вправо, как будто он сеял.

– Ох, – сказал он. И даже не вздрогнул, когда она выдернула иглу.

Он вернулся к жизни, может быть, на минуту и попытался что-то нам сказать, но нам либо слушать было неохота, либо вдумываться лень, а его это усилие опустошило начисто. Укол в ягодицу был напрасен, с таким же успехом она могла засадить его мертвецу – ни сердца, чтобы разогнать его с кровью, ни жил, чтобы донести до головы, ни мозга, чтобы оглушить его этой отравой. Все равно что уколола высохший труп.

– Я… Устал…

– Так. Если вы двое наберетесь смелости, мистер Банчини тихо и мирно ляжет спать.

– …Ужасно устал.

– Доктор Спайви, санитар Уильямс приходит в себя. Займитесь им, пожалуйста. У него разбились часы и порезана рука.

Ничего такого Пит больше не устраивал и уже не устроит. Теперь, когда он начинает шуметь на собрании и его успокаивают, он успокаивается. По-прежнему он иногда встает, и качает головой, и докладывает, как он устал, но это уже не жалоба, не оправдание и не предупреждение – все давно кончено; это – как старинные часы, которые времени не показывают, но все еще ходят, стрелки согнуты бог знает как, цифры на циферблате стерлись, звонок заглох от ржавчины, – старые ненужные часы, они еще тикают и хрипят, но без всякого смысла.

До двух часов группа дерет бедного Хардинга.

В два часа доктор начинает ерзать на стуле. На собраниях, когда он не рассказывает свою теорию, ему неуютно; ему бы лучше в это время сидеть у себя в кабинете, рисовать диаграммы. Он ерзает, наконец откашливается, и тогда сестра смотрит на свои часы и велит нам вносить столы из ванной, а обсуждение мы продолжим завтра в час. Острые, разом выйдя из столбняка, украдкой глядят на Хардинга. Лица у них горят от стыда, как будто они только сейчас сообразили, что их опять водили за нос. Одни идут через коридор в ванную за столами, другие плетутся к полкам и прилежно рассматривают старые выпуски журнала "Макколс", а на самом деле просто хотят быть подальше от Хардинга. Опять их науськали на товарища, заставили допрашивать, будто он преступник, а они прокуроры, судьи и присяжные. Сорок пять минут они кромсали его на части и как бы даже с удовольствием бросали ему вопросы: как он думает, почему он не может удовлетворить свою женушку? Почему он так настаивает, что никогда не имел дела с мужчинами? Как надеется выздороветь, если не отвечает честно? – Вопросы, намеки, так что им самим теперь тошно, и они не хотят к нему приближаться – будет еще стыднее.

Глаза Макмерфи наблюдают за всем этим без отрыва. Он не встал с кресла. Вид у него опять озадаченный. Он продолжает сидеть в кресле, наблюдает за острыми, почесывает колодой карт щетину на подбородке, наконец встает, зевает и потягивается, скребет по пуговице на животе углом карты, потом опускает колоду в карман и шагает туда, где сидит один-одинешенек потный Хардинг.

С минуту он смотрит на Хардинга, потом обхватывает широкой ладонью спинку соседнего стула, поворачивает его спинкой к Хардингу, садится верхом, как на лошадку. Хардинг ничего не замечает. Макмерфи хлопает себя по карманам. Находит сигареты, вытаскивает одну и закуривает; он держит ее перед собой, нахмурясь, смотрит на кончик, облизывает большой палец и указательный и подравнивает огонек.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги