Так, вечером, задыхаясь у открытого окна, расстегивая пуговицы чесучовой рубашки, Василиса сидел за стаканом чая с лимоном и говорил Алексею Васильевичу Турбину таинственным шепотом:
- Сопоставляя все эти события, я не могу не прийти к заключению, что живем мы весьма непрочно. Мне кажется, что под немцами что-то такое (Василиса пошевелил короткими пальцами в воздухе) шатается. Подумайте сами… Эйхгорна… и где? А? (Василиса сделал испуганные глаза.)
Турбин выслушал мрачно, мрачно дернул щекой и ушел.
Еще предзнаменование явилось на следующее же утро и обрушилось непосредственно на того же Василису. Раненько, раненько, когда солнышко заслало веселый луч в мрачное подземелье, ведущее с дворика в квартиру Василисы, тот, выглянув, увидал в луче знамение. Оно было бесподобно в сиянии своих тридцати лет, в блеске монист на царственной екатерининской шее, в босых стройных ногах, в колышущейся упругой груди. Зубы видения сверкали, а от ресниц ложилась на щеки лиловая тень.
- Пятьдэсят сегодня, - сказало знамение голосом сирены, указывая на бидон с молоком.
- Что ты, Явдоха? - воскликнул жалобно Василиса, - побойся бога. Позавчера сорок, вчера сорок пять, сегодня пятьдесят. Ведь этак невозможно.
- Що ж я зроблю? Усе дорого, - ответила сирена, - кажут на базаре, будэ и сто.
Ее зубы вновь сверкнули. На мгновение Василиса забыл и про пятьдесят, и про сто, про все забыл, и сладкий и дерзкий холод прошел у него в животе. Сладкий холод, который проходил каждый раз по животу Василисы, как только появлялось перед ним прекрасное видение в солнечном луче. (Василиса вставал раньше своей супруги.) Про все забыл, почему-то представил себе поляну в лесу, хвойный дух. Эх, эх…
- Смотри, Явдоха, - сказал Василиса, облизывая губы и кося глазами (не вышла бы жена), - уж очень вы распустились с этой революцией. Смотри, выучат вас немцы. "Хлопнуть или не хлопнуть ее по плечу?" - подумал мучительно Василиса и не решился.
Широкая лента алебастрового молока упала и запенилась в кувшине.
- Чи воны нас выучуть, чи мы их разучимо, - вдруг ответило знамение, сверкнуло, сверкнуло, прогремело бидоном, качнуло коромыслом и, как луч в луче, стало подниматься из подземелья в солнечный дворик. "Н-ноги-то - а-ах!!" - застонало в голове у Василисы.
В это мгновение донесся голос супруги, и, повернувшись, Василиса столкнулся с ней.
- С кем это ты? - быстро швырнув глазом вверх, спросила супруга.
- С Явдохой, - равнодушно ответил Василиса, - представь себе, молоко сегодня пятьдесят.
- К-как? - воскликнула Ванда Михайловна. - Это безобразие! Какая наглость! Мужики совершенно взбесились… Явдоха! Явдоха! - закричала она, высовываясь в окошко, - Явдоха!
Но видение исчезло и не возвращалось.
Василиса всмотрелся в кривой стан жены, в желтые волосы, костлявые локти и сухие ноги, и ему до того вдруг сделалось тошно жить на свете, что он чуть-чуть не плюнул Ванде на подол. Удержавшись и вздохнув, он ушел в прохладную полутьму комнат, сам не понимая, что именно гнетет его. Не то Ванда - ему вдруг представилась она, и желтые ключицы вылезли вперед, как связанные оглобли, - не то какая-то неловкость в словах сладостного видения.
- Разучимо? А? Как вам это нравится? - сам себе бормотал Василиса. - Ох, уж эти мне базары! Нет, что вы на это скажете? Уж если они немцев перестанут бояться… последнее дело. Разучимо. А? А зубы-то у нее - роскошь…
Явдоха вдруг во тьме почему-то представилась ему голой, как ведьма на горе.
- Какая дерзость… Разучимо? А грудь…
И это было так умопомрачительно, что Василисе сделалось нехорошо, и он отправился умываться холодной водой.
Так-то вот, незаметно, как всегда, подкралась осень. За наливным золотистым августом пришел светлый и пыльный сентябрь, и в сентябре произошло уже не знамение, а само событие, и было оно на первый взгляд совершенно незначительно.
Именно, в городскую тюрьму однажды светлым сентябрьским вечером пришла подписанная соответствующими гетманскими властями бумага, коей предписывалось выпустить из камеры №666 содержащегося в означенной камере преступника. Вот и все.
Вот и все! И из-за этой бумажки, - несомненно, из-за нее! - произошли такие беды и несчастья, такие походы, кровопролития, пожары и погромы, отчаяние и ужас… Ай, ай, ай!
Узник, выпущенный на волю, носил самое простое и незначительное наименование - Семен Васильевич Петлюра. Сам он себя, а также и городские газеты периода декабря 1918 - февраля 1919 годов называли на французский несколько манер - Симон. Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак. Говорили, что он будто бы бухгалтер.
- Нет, счетовод.
- Нет, студент.
Был на углу Крещатика и Николаевской улицы большой и изящный магазин табачных изделий. На продолговатой вывеске был очень хорошо изображен кофейный турок в феске, курящий кальян. Ноги у турка были в мягких желтых туфлях с задранными носами.
Так вот нашлись и такие, что клятвенно уверяли, будто видели совсем недавно, как Симон продавал в этом самом магазине, изящно стоя за прилавком, табачные изделия фабрики Соломона Когена. Но тут же находились и такие, которые говорили:
- Ничего подобного. Он был уполномоченным союза городов.
- Не союза городов, а земского союза, - отвечали третьи, - типичный земгусар.
Четвертые (приезжие), закрывая глаза, чтобы лучше припомнить, бормотали:
- Позвольте… позвольте-ка…
И рассказывали, что будто бы десять лет назад… виноват… одиннадцать, они видели, как вечером он шел по Малой Бронной улице в Москве, причем под мышкой у него была гитара, завернутая в черный коленкор. И даже добавляли, что шел он на вечеринку к землякам, вот поэтому и гитара в коленкоре. Что будто бы шел он на хорошую интересную вечеринку с веселыми румяными землячками-курсистками, со сливянкой, привезенной прямо с благодатной Украины, с песнями, с чудным Грицем…
…Ой, не хо-д-и…
Потом начинали путаться в описаниях наружности, путать даты, указания места…
- Вы говорите, бритый?
- Нет, кажется… позвольте… с бородкой.
- Позвольте… разве он московский?
- Да нет, студентом… он был…
- Ничего подобного. Иван Иванович его знает. Он был в Тараще народным учителем…
Фу ты, черт… А может, и не шел по Бронной. Москва город большой, на Бронной туманы, изморозь, тени… Какая-то гитара… турок под солнцем… кальян… гитара - дзинь-трень… неясно, туманно, ах, как туманно и страшно кругом.
…Идут и пою-ют…
Идут, идут мимо окровавленные тени, бегут видения, растрепанные девичьи косы, тюрьмы, стрельба, и мороз, и полночный крест Владимира.
Идут и поют
Юнкера гвардейской школы…
Трубы, литавры,
Тарелки гремят.
Громят торбаны, свищет соловей стальным винтом, засекают шомполами насмерть людей, едет, едет черношлычная конница на горячих лошадях.
Вещий сон гремит, катится к постели Алексея Турбина. Спит Турбин, бледный, с намокшей в тепле прядью волос, и розовая лампа горит. Спит весь дом. Из книжной храп Карася, из Николкиной свист Шервинского… Муть… ночь… Валяется на полу у постели Алексея недочитанный Достоевский, и глумятся "Бесы" отчаянными словами… Тихо спит Елена.
- Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было этого Симона вовсе на свете. Ни турка, ни гитары под кованым фонарем на Бронной, ни земского союза… ни черта. Просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного восемнадцатого года.
…И было другое - лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах. И удары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии:
"Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок".
Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город.
И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, - дрожь ненависти при слове "офицерня".
Вот что было-с.
Да еще слухи о земельной реформе, которую намеревался произвести пан гетман.
Увы, увы! Только в ноябре восемнадцатого года, когда под Городом загудели пушки, догадались умные люди, а в том числе и Василиса, что ненавидели мужики этого самого пана гетмана, как бешеную собаку - и мужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа:
- Вся земля мужикам.
- Каждому по сто десятин.
- Чтобы никаких помещиков и духу не было.
- И чтобы на каждые эти сто десятин верная гербовая бумага с печатью - во владение вечное, наследственное, от деда к отцу, от отца к сыну, к внуку и так далее.
- Чтобы никакая шпана из Города не приезжала требовать хлеб. Хлеб мужицкий, никому его не дадим, что сами не съедим, закопаем в землю.
- Чтобы из Города привозили керосин.
- Ну-с, такой реформы обожаемый гетман произвести не мог. Да и никакой черт ее не произведет.
Были тоскливые слухи, что справиться с гетманской и немецкой напастью могут только большевики, но у большевиков своя напасть:
- Жиды и комиссары.
- Вот головушка горькая у украинских мужиков!
Ниоткуда нет спасения!!
Были десятки тысяч людей, вернувшихся с войны и умеющих стрелять…
- А выучили сами же офицеры по приказанию начальства!