Болеслав Прус - Том 2. Повести и рассказы стр 3.

Шрифт
Фон

- Выслушай меня, - взволнованно заговорил он, - я открою тебе один секрет… Видишь ли, с этим жилетом я немножко жульничал. Чтобы тебя успокоить, я ежедневно затягивал хлястик, и потому жилет стал мне тесен… Таким образом, вчера я затянул его до конца и уже боялся, что мой секрет откроется… Как вдруг сегодня… знаешь, что случилось?.. Сегодня мне, я даю тебе честное слово, не только не понадобилось затягивать его, а даже пришлось немного хлястик отпустить! Жилет стал мне форменным образом тесен, хотя еще вчера был широковат. Ну, теперь и я верю, что выздоровею. Я сам… А доктор пусть думает, что ему угодно.

Долгая речь так его утомила, что ему пришлось перейти на кровать. Но человеку, которому не нужно с помощью хлястика доказывать, что он полнеет, не подобает ложиться, поэтому он сел на постели, как в кресле, опершись на плечо жены.

- Ну-ну! - прошептал он. - И кто бы мог подумать? Две недели я обманывал жену, уверяя, будто жилет мне тесен, а сегодня он действительно стал тесен!.. Ну-ну!

Так они просидели, прижавшись друг к другу, весь вечер.

Больной был взволнован, как никогда.

- Боже мой! - говорил он, целуя жене руки. - А мне уже казалось, что так я и буду худеть до… конца… Сегодня впервые за эти два месяца я поверил, что могу выздороветь. Ведь больных все обманывают, а жены тем более. Но жилет - нет, этот не обманет!

Сейчас, рассматривая старый жилет, я вижу, что над его хлястиком трудились двое. Муж ежедневно передвигал пряжку, чтобы успокоить жену, а она ушивала хлястик, чтобы подбодрить мужа.

"Встретятся ли они когда-нибудь снова, чтобы открыть друг другу тайну жилета?.." - думал я, глядя на небо.

Но неба не было видно. Только сыпал снег, такой густой и холодный, что даже прах людской, наверно, замерзал в могилах.

А все же кто решится сказать, что там, за этими тучами, нет солнца?..

― ГРЕХИ ДЕТСТВА ―

Я родился в эпоху, когда все непременно носили какой-нибудь титул или хотя бы прозвище, которыми наделяли иногда без достаточных оснований.

По этой причине нашу помещицу называли графиней, моего отца - ее уполномоченным, а меня - очень редко Казиком или Лесьневским, зато достаточно часто сорванцом, пока я жил дома, и ослом, когда я поступил в школу.

Фамилию нашей помещицы тщетно было бы искать в родословных знати, поэтому мне кажется, что сияние ее графской короны простиралось не дальше полномочий моего блаженной памяти отца. Помнится даже, что возведение ее в графское достоинство было своего рода памятником, которым покойный отец мой ознаменовал счастливейшее событие своей жизни - повышение жалованья на сто злотых в год. Помещица молча приняла присвоенный ей титул, но несколько дней спустя отец мой был произведен из управляющих в уполномоченные. И вместо письменного свидетельства получил невиданных размеров борова, и из выручки от продажи его мне купили первые башмаки.

Отец, я и сестра моя Зося (матери у меня уже не было) жили в каменном флигеле, шагах в пятидесяти от господского дома. В самом же доме обитала графиня с дочкой Лёней, моей сверстницей, с ее гувернанткой и со старой ключницей Салюсей, а также с бесчисленным множеством горничных и других служанок. Девушки эти по целым дням шили, из чего я заключил, что важные барыни для того и существуют, чтобы рвать одежду, а девушки - чтобы ее чинить. Об ином предназначении важных дам, как и бедных девушек, я понятия не имел, что, по мнению отца, было единственным моим достоинством.

Графиня была молодой вдовой, которую муж довольно рано поверг в безутешную печаль. Насколько мне известно по сохранившимся преданиям, ни покойника никто не величал графом, ни он кого-либо уполномоченным. Зато все соседи с редким в наших краях единодушием называли его полоумным. Во всяком случае, это был человек незаурядный. Он загонял верховых лошадей, охотился где вздумается, вытаптывая крестьянские поля, и дрался с соседями на дуэли из-за собак и зайцев. Дома он изводил ревностью жену и отравлял существование прислуге с помощью длинного чубука. После смерти этого оригинала на его скакунах стали возить навоз, а собак раздарили. В наследие он оставил миру маленькую свою дочурку и молодую вдову. Ах, извините, кроме того, после покойного остался написанный маслом портрет, где он был изображен с гербовой печаткой на перстне, да еще длинный чубук, изогнувшийся от ненадлежащего употребления, как турецкая сабля.

Я господского дома почти не знал. Прежде всего и сам я предпочитал бегать по полям, боясь растянуться на скользком паркете; к тому же меня не пускала туда прислуга, потому что при первом же посещении я имел несчастье разбить большую саксонскую вазу.

С маленькой графинюшкой я играл до моего поступления в школу всего лишь раз, когда нам обоим едва исполнилось по десяти лет. Пользуясь случаем, я хотел обучить ее искусству лазанья по деревьям и с этой целью усадил девочку на частокол, но она отчаянно закричала, а гувернантка за это побила меня голубым зонтиком, говоря, что я мог сделать Лёню несчастной на всю жизнь.

С тех пор я терпеть не мог девочек, решив, что ни одна из них не способна ни лазать по деревьям, ни купаться со мной в пруду, ни ездить верхом, ни стрелять из лука или метать камни из рогатки. Когда же начиналось сражение, - а без него что за игра! - почти все они распускали нюни и бежали кому-нибудь жаловаться.

Между тем с дворовыми мальчиками отец не позволял мне знаться, сестра же почти все время проводила в господском доме, и я рос и воспитывался в одиночку, как хищный птенец, брошенный родителями.

Я купался за мельницей или катался на пруду в дырявой лодке. В парке я с кошачьей ловкостью прыгал с ветки на ветку, гоняясь за белками. Однажды лодка моя опрокинулась, и я полдня просидел на плавучем островке, который был не больше лохани для стирки. В другой раз я через слуховое окно взобрался на крышу господского дома, но так неудачно, что пришлось связать две лестницы, чтобы достать меня оттуда. Как-то мне случилось целые сутки проплутать в лесу, а вскоре после этого старый верховой конь покойного помещика, вспомнив былые добрые времена, понес меня и не менее часу мчал по полям, пока наконец, - чего, должно быть, он вовсе не хотел, - я не сломал себе ногу, которая, впрочем, довольно быстро срослась.

У меня не было близких друзей, и я сблизился с природой. Я знал каждый муравейник в парке, каждую хомячью норку в поле, каждую кротовью тропку в саду. Мне были известны все птичьи гнезда и все дупла, в которых вывелись бельчата. Я различал шелест каждой липы возле дома и умел повторить мелодию, которую наигрывал ветер, пробегая по деревьям. Не раз я слышал в лесу какой-то неумолчный топот, только не знал, кто там топочет. Подолгу я смотрел на мерцающие звезды и беседовал с ночной тишиной, и, так как мне некого было целовать, я целовал дворовых собак.

Мать моя давно покоилась на кладбище. Даже земля уже расселась под придавившим ее камнем, и трещина, должно быть, вела в самую глубь могилы. Однажды, когда меня за что-то побили, я пошел туда и стал слушать, не откликнется ли она… Но она так и не откликнулась. Видно, и вправду умерла.

В то время в моем сознании складывались первые представления о людях и об их взаимоотношениях. Например, уполномоченный в моем воображении был непременно несколько тучноват и румян лицом; у него были обвисшие усы, густые брови над серыми глазами, низкий бас и по крайней мере такая же способность кричать, как у моего отца. Особа, именуемая графиней, представлялась мне не иначе, как высокой прекрасной дамой с печальным взором; она молча прогуливалась по парку в белом платье, волочащемся по земле.

Зато о человеке, который носил бы титул графа, я не имел ни малейшего понятия. Такой человек, если он вообще существовал, казался мне лицом гораздо менее важным, чем графиня, просто бесполезным и даже неприличным. На мой взгляд, только в просторном платье с длинным шлейфом могло обитать величие знатного рода, а кургузый, в обтяжку, костюм, да еще состоящий из двух частей, годился лишь для приказчиков в имении, винокуров и в лучшем случае - для уполномоченных.

Таковы были мои верноподданнические чувства, зиждившиеся на внушениях отца, который неустанно твердил мне, что я должен любить и почитать госпожу нашу графиню. Впрочем, если б я когда-нибудь забыл эти наставления, мне достаточно было бы взглянуть на красный шкаф в конторе отца, где над счетами и записями висела на гвозде пятихвостая плетка - воплощение основ существующего порядка. Для меня она была своего рода энциклопедией, так как, глядя на нее, я вспоминал, что нельзя рвать башмаки и дергать жеребят за хвосты, что всякая власть исходит от бога и т. д.

Отец мой был человеком неутомимым в работе, безупречно честным и даже весьма мягкосердечным. Ни мужиков, ни прислугу он никогда и пальцем не тронул, только страшно кричал. Если же он был несколько строг ко мне, то, наверное, не без оснований. Органист наш, которому я однажды подсыпал в табак щепотку чемерицы, вследствие чего он всю обедню чихал и не мог ни петь, ни играть, оттого что все время сбивался с такта, после этого часто говаривал, что, будь у него такой сын, как я, он прострелил бы ему башку.

Я хорошо помню это выражение.

Графиню отец называл ангелом доброты. Действительно, в ее деревне не было ни голодных, ни голых и босых, ни обиженных. Зло ли кому причинили - шли к ней жаловаться; заболел ли кто - графиня давала лекарство; дитя ли у кого народилось - помещицу звали в кумы. Моя сестра училась вместе с дочкой графини, я же избегал соприкосновения с аристократами, однако имел возможность убедиться в необычайном мягкосердечии графини.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора