Глава 6
Следуя чрезвычайно толковым указаниям Шварцвальда, Элеонора готовила операционную к работе в условиях театра боевых действий. Она до смерти надоела перевязочным сестрам, вызывая их на занятия, чтобы показать, как помогать хирургу и какие инструменты следует использовать во время первичной обработки раны.
Спрашивала за каждый метр бинтов, за каждую каплю хлороформа. У нее и в прежние времена невозможно было выцыганить спирту, не то что пить, даже пробку понюхать, а теперь она стала маниакально подозрительна в этом вопросе. Зная, что обо всех хранителях этого целебного вещества ходят слухи, будто они разбавляют его и "толкают" на черном рынке, она заставляла Знаменского и Шуру Довгалюка, как представителя партийного контроля, ежедневно под роспись проверять ее запасы. У нее все было готово для приема раненых, и она надеялась, что хватит всем – и белым, и красным.
Но к середине лета Юденича отбросили от Петрограда, в августе красные взяли Псков… Возвращение прежней жизни становилось все призрачнее. Петр Иванович так проводил грубые медицинские аналогии: мол, если пациент умер, то ничего не поделаешь.
А в госпитале Элеонора внезапно столкнулась с товарищем Катериной.
Это было неожиданно. Она все время с тяжелым чувством стыда и досады вспоминала Ланского, но почти забыла женщину, разлучившую их. Она даже не сразу узнала ее в короткостриженом существе в солдатской полотняной рубахе.
Катерину привезли к ней на перевязку. На тонкую нежную шею в грубом вороте было больно смотреть, а нога оказалась совсем плоха. Опытным глазом Элеонора сразу определила флегмону голени, и сама Катерина тоже выглядела неважно. Худая, зеленая, с тенями под глазами, значит, у нее сильная интоксикация.
Ее посмотрел Знаменский. Он долго щупал больную ногу, проводил зонд, причем Катерина держалась очень мужественно во время этих болезненных манипуляций. Профессор, хмурясь, читал историю болезни, изучал температурный лист. Вердикт его был ужасен – готовить к ампутации. Катерина побледнела, а Элеонора почувствовала вдруг болезненный укол жалости. Как это – отнять ногу у молодой энергичной женщины?
– Доктор, вы лучше знаете. Делайте, если это необходимо, – глухо сказала Катерина.
– Не думаю, что смогу найти сегодня хлороформ, – выпалила Элеонора и удивилась своему вранью, – а без анестезии… Отложим до завтра, я что-нибудь придумаю.
– Уж постарайтесь! Ногу все равно не сохранить, а всякое промедление только ухудшает течение болезни.
– Ничего, я потерплю. Надо так надо.
– Зачем же? Надеюсь, Элеонора Сергеевна раздобудет все необходимое к завтрашнему дню, а пока я назначу вам вливание физиологического раствора.
Когда Катерину увезли в палату, Элеонора, украдкой перекрестившись, подступила к своему профессору.
– Простите, но нельзя ли так устроить, чтобы пациентку посмотрел мой дядя, профессор Архангельский?
– Это еще зачем? Тут классический случай.
– И все же, пожалуйста. Мы с ней хорошие друзья…
Господи, когда же она научилась лгать?
Знаменский пожал плечами:
– Дружба не всегда спасает.
– И все же. Простите мое бахвальство, но я фронтовая сестра и немного разбираюсь в огнестрельных ранах. Вы приняли правильное решение, мой доктор в подвижном госпитале, уверена, вынес бы такой же вердикт, но, может быть, мы не видим какого-то другого пути.
– Спасая ногу, мы можем погубить жизнь этой девушки.
– Согласна. Но все же… Ведь ампутированные конечности не отрастают заново.
– Ох, Элеонора Сергеевна… Только ради вас! А если серьезно, я не могу возражать, когда пациент просит консультации другого специалиста перед таким ответственным решением. Думаю, это только затянет дело и подарит Катерине ложную надежду, но я не возражаю.
Она побежала к Архангельским, но не рассчитала время. Дядя с тетей были еще на службе, ей открыл Костров. Он встретил ее в гимнастерке с расстегнутым воротом и с полотенцем, пропущенным через ремень вместо фартука.
– О, какой приятный сюрприз, – у Сергея Антоновича была такая улыбка, что Элеоноре пришлось напомнить себе – это большевик, причем испытывающий к ней недостойные чувства, – проходите, я накормлю вас обедом.
– Спасибо, я не голодна.
– Ну это вы, положим, сочиняете. Сейчас в Петрограде нет сытых людей. Проходите, не стойте в дверях.
Он энергично вытер руки о полотенце, и Элеонора невольно загляделась, как перекатываются мышцы под смуглой кожей. Кисти тоже были очень хорошие, крепкие, но изящной лепки.
Она вошла в кухню. Благодаря усилиям Ксении Михайловны в ней поддерживалась почти стерильная чистота, невзирая не острую нехватку мыла. Как-то тетка обмолвилась, что готовит для соседа, мол, ей проще сварить на его долю, чем отмывать кухню после неумелых кулинарных изысков одинокого мужчины. Ясно, что Костров, по уши занятый на работе, не возражал.
А сейчас он вдохновенно кашеварил, и порядок в кухне выдавал опытного повара.
– Получил дополнительный паек, – похвастался Костров, – и решил угостить Архангельских. Все же какие удивительные люди ваши родные! Ну садитесь, товарищ Львова, вам первая тарелка.
Он снова вытер руки и взял половник. Не слушая возражений, усадил Элеонору за свой кухонный стол, чистый и пустой.
– Хлеба, к сожалению, нет. А это называется салма.
– Звучит интригующе.
– Ну да, – Костров подал ей ложку и засмеялся, – в оригинале это должен быть суп с бараниной и лапшой, но в данном блюде нет ни того ни другого. Просто в детстве нам варили суп черт знает из чего и называли его салма. Как же хорошо, что вы пришли! Я ненавижу есть один.
Костров сел рядом и энергично заработал ложкой.
– Очень вкусно, – искренне заметила Элеонора.
– Спасибо. А на сладкое у нас будет копорский чай с сахарином.
– Неслыханная роскошь.
– Чем, как говорится, богаты. Шварцвальд мне, кстати, докладывал о вас. Говорил, что единственная операционная, за которую он абсолютно спокоен, – ваша. Вам бы учиться пойти, товарищ Львова. Действительно, вступайте в комсомол, мы вас направим учиться в институт, и через пять лет будете вы превосходным организатором медицинской службы! Николай Васильевич говорит, что у вас настоящий талант, а у него, поверьте, глаз наметан, иначе он не имел бы таких достижений. В любом деле самое главное – люди. Разбираешься в них – разбираешься во всем, а нет, так ничего и не выйдет. Вы ешьте, ешьте!
– Спасибо.
"Салма" показалась Элеоноре божественной. Она считала себя мастером похлебок и супов "из колбасной палочки", но до Кострова ей было далеко. И дело тут было не в горкомовском пайке. В тарелке плавали те же продукты, что и у нее. Пшено, перемороженная картошка и сушеная морковь.
От добавки она категорически отказалась. Нельзя злоупотреблять гостеприимством, кроме того, от непривычно большой порции горячего (дома приходилось экономить, на дрова и керосин для примуса вечно не хватало, и Элеонора не разогревала свои обеды) она чувствовала себя словно пьяной.
– Сергей Антонович, я все силы отдаю работе и, надеюсь, приношу людям пользу, – заявила она, – но происхождение мое самое незавидное по нынешним временам, и я, признаться, не разделяю ваших убеждений. Мне не нужна карьера в том мире, который вы строите. Наоборот, я принадлежу к миру, который вы уничтожили.
Элеонора говорила, сама не понимая, что заставляет ее дерзить Кострову. Желание быть самой собой? Или неловкость от его мужского интереса? А возможно, смутное убеждение, что она могла бы в него влюбиться… Если бы не родилась княжной и не стала потом падшей женщиной. Этот мужчина был абсолютно чужд ей по духу и убеждениям, но в нем чувствовалась какая-то добрая сила.
И может быть, если бы она все еще имела право любить… Но теперь путь честной жены для нее закрыт навсегда, она обречена на одиночество.
Элеонора украдкой вздохнула. Ланской оказался недостойным человеком, но она любила его чисто и самозабвенно, как уже никого и никогда не полюбит. Если прибегнуть к пошлым метафорам, то лепестки ее юности облетели, не дав плодов, осталась сухая, но крепкая ветка.
– О чем задумались, товарищ Львова? – весело спросил Костров, ставя перед ней стакан чаю. – Я вижу, что вы благородных кровей, но вы наш человек и можете принести больше пользы, чем иной фанатичный коммунист.
– Я делаю все, что могу, – сухо повторила Элеонора, – оставьте мне хоть право думать так, как я считаю нужным.
Сергей Антонович, не спрашивая, положил ей в чай изрядную порцию сахарина и энергично размешал.
– А хотите, расскажу, как я рос? – вдруг спросил он и, не дождавшись ответа, стал рассказывать, глядя мимо нее, будто беседуя сам с собой. – Мы жили в маленьком городке, в собственном доме… Одно название, что дом. Все покосилось, просело, скрипело… Мы, дети, сами двери не могли открыть. Нас было четверо детей живых, еще трое померло до того, как я родился. Отец не мог найти работу, чтобы нас прокормить, подался на заработки в Казань и пропал. Убили, может, или просто умер, неизвестно. Я, впрочем, его совсем не помню. Мать осталась с нами одна, хваталась за любую поденщину. Ну а поскольку образования у нее не было, оставался только тяжелый физический труд, она не выдержала такой нагрузки и умерла тридцати лет от роду.
– Сочувствую, – тихонько сказала Элеонора, а про себя подумала, что отец товарища Кострова был, верно, обычный пропойца.