Михаил разделся, выключил лампу и рухнул на кровать. Голова слегка кружилась. Он попытался хоть как-то упорядочить все услышанное и пережитое за день.
Вот – дядя Гриша, брат отца. Маленький, уставший. Отец называл его то "золотой пчелкой", то "эфиопской клячей". Потому что дядя Гриша когда-то пытался стать ювелиром, повадился носить домой перекупленное у воров золото и едва не загремел в тюрьму. Тогда отец Михаила – по праву старшего брата – увел младшего с "золотых приисков" и обучил его малярному делу. Из "золотой пчелки" дядя Гриша превратился в "эфиопскую клячу". Тащил воз, на котором сидели: двухсотпудовая Ева, дочка, зять и внук. Вот и теперь, судя по замученному виду, тащит. И не ропщет. Бьюклинская кляча.
Они – дядя Гриша, отец, Михаил – все из одного корня. И лица у них чем-то похожи, и темно-карие глаза похожи, и голоса. Они – из клана Чужиных, и основатель их клана – дед Самуил. Он погиб в тридцать девятом году в Кемеровской области. Остановка поезда у поселка, за которым находился лагерь, и по сей день называется "517-й километр".
Михаил повернулся на бок, сладко зевнул. Спать будет до третьих петухов… И поплыл куда-то. Нет, не в Киев, а почему-то в Бершадь, в местечко под кудрявыми липами...
Там, у забора, на деревянном ящике сидел старик с белой окладистой бородой, в латанном-перелатанном пиджаке. Важно сопел и, поднимая вверх скрюченный указательный палец, спрашивал у прохожих: "Вы знаете, что в Израиле инфляция?"
Приезжая в Бершадь, Михаил сразу замечал, что у него, коренного киевлянина, вдруг появляется едва заметный акцентик идиш. И он уже не говорит, а как бы поет, и даже картавинка легкая проскальзывает.
В доме дяди Гриши на столах сушилась домашняя лапша, а над нею летали мухи. В шкафу поблескивали корешками "Граф Монте-Кристо" и "Милый друг". Михаил был первым, кто однажды достал эти книжки и от нечего делать перечитал. К большому удивлению, если не к ужасу хозяев дома. Ева даже сбегала за соседкой и, подведя ее к приоткрытой двери, прошептала: "Видишь, он чита-ает…"
По вечерам, после всебершадского променада по главной улице, где в центре стоял памятник Ленину, а по сторонам – спиртзавод и валютный магазин, семья собиралась во дворе, в беседке. Судачили о разном, спорили о политике. Дядя Гриша костерил власть и, как любой местечковый еврей, ратовал за мелкий частный бизнес. Говорил, что уедет, если только "поднимут железный занавес". Пили спирт. Под хмельком дядя Гриша мог запеть какую-нибудь веселую песню на идиш или заунывную русскую. Отец подхватывал. Потом они вспоминали Дальний Восток, Биробиджан, где провели детство.
Порою за забором проезжала телега. Странная скрипучая телега. Когда-то, лет сто назад, шолом-алейхемовская голытьба грузила на такую же телегу свой скарб и отправлялась за лучшей долей в Америку...
Была свадьба: дочь дяди Гриши – Алка, выходила замуж за Борика. Свадебное платье прислали родственники из Нью-Йорка, купив его в каком-то захудалом бутике на Брайтоне. Платьем этим очень гордились, а бершадские девушки, узнав, что у Алки платье из Нью-Йорка, от зависти скрежетали зубами. Правда, к радости подруг, Алка его малость испортила по дороге в загс. Сначала вступила в глубокую лужу у дома, а потом, садясь в "Запорожец", не подобрала подол и захлопнула дверцу. Ажурный шелк, уже здорово заляпанный грязью, разорвался. Крику было… Мата… Жених Борик тоже кричал – у него вдруг разболелось ухо, и он все порывался удрать к врачу, а свадьбу умолял перенести. Но шансов у него практически не оставалось – Борик был зажат с обеих сторон невестой и двухсотпудовой Евой.
Михаил там был свидетелем, шафером. Потому что родственник, да еще из Киева. В ресторане к нему подступали незнакомые мужчины и женщины – спрашивали, не знает ли он, сколько денег вбухано в эту свадьбу и действительно ли это "рваное платье" – из Америки? Доверительно сообщали, что "вот-вот поднимут железный занавес", нужно готовиться.
Дома поздней ночью вскрывали конверты. Комментируя каждое вскрытие. О-о нет, вскрывали не конверты, а человеческие сердца, проверяя истинность чувств приглашенных родственников и друзей. Алка – в белых перчатках, с ножницами, – разрезала. Борик ей ассистировал. Новоиспеченная теща принимала деньги. Поздравительные открытки непрочитанными летели в мусорное ведро.
Михаил вышел во двор. Звезды, тяжелые и яркие, висели на черном, удивительно глубоком своде небес. Воздух был напоен ароматом, вся земля усыпана белыми цветками. Где-то вдали раздались скрипы. Несмазанными осями скрипела телега, на которой грудой лежали чемоданы, баулы, торбы.
– Куда вы едете? – спросил Михаил у возницы.
Тот весело пропел в ответ:
– В Америку. В Бьюклин.
2
Утро выдалось ясное. Улицы под сентябрьским солнцем уже не казались такими мрачными, как вчера вечером. Утро улыбалось летящей паутинкой, щебечущей птицей, грудастой блондинкой с рекламы, предлагавшей мягкие, удобные матрасы. Часто слышалась русская речь, старики и мамаши с детьми покупали овощи и фрукты. Словом, обстановка показалась Михаилу не столь уж чужой. Он закурил и, позевывая, зашагал к подземке. Поехал оформлять пособие по безработице.
Вагон пестрел рекламами. Не вполне понятного содержания. Почти все сиденья были заняты: маленькие китайцы громко переговаривались, толстые негры жевали гамбургеры, тощие хасиды в лапсердаках раскачивались над раскрытыми молитвенниками в такт вагону. Вавилон. Разнообразие лиц, одежд, языков. Непонятные надписи. Неясные сообщения из трескучих динамиков.
Михаил закрыл глаза. Он-то ожидал, что нью-йоркское метро – это место перестрелок, ограблений и самоубийств. Был готов ко всему. По совету дяди Гриши, положил в наружный карман один доллар, чтобы сразу отдать, ежели чего… Перестрелок и ограблений, похоже, не будет. Но почему с такой ясностью вдруг вспомнились улицы Киева, мощенные булыжником, отвесные кручи, синие июльские вечера?.. Вчерашняя жизнь, понятная и родная, становилась бесконечно далекой. Ненужной. Безвозвратно утраченной.
ххх
…А Нью-Йорк в конце столетия благоденствовал. На фондовой бирже торги ежедневно заканчивались на положительных отметках. Акция покупалась за доллар и в тот же день продавалась за десять. В биржевые игры по своей или чужой воле втягивались миллионы людей.
Самым популярным человеком в городе, да, пожалуй, и в стране стал Ален Гринспэн – сын местечковых евреев, выросший в Бруклине. Этот, неприметный на первый взгляд, лысоватый человек стоял у руля Федерального резервного фонда США. На все вопросы о том, как он умудряется вести финансовый авианосец страны, Гринспэн отвечал, что по вечерам залезает в теплую ванну, там читает свежие газеты, потом полностью расслабляется, и гениальная мысль рождается сама собой. Ему верили. Его фотографии помещали на обложках даже поп-журналы, он становился эталоном идеального мужчины – в противоположность голливудским мальчикам.
Увы, пройдет еще пару лет, и дела на Уолл-стрит пойдут из рук вон плохо, акции будут лопаться, как мыльные пузыри. Миллионы американцев в считанные дни потеряют целые состояния. Гринспэна начнут тихо ненавидеть. Вспомнят, что он еврей. Обложки журналов изредка будут помещать его последние фотографии – с кислой улыбкой и многовековой скорбью в потухших глазах...
Впрочем, все это впереди, пока же на Америку проливается золотой дождь.
Быстрые перемены происходили во всем. Мэр Нью-Йорка Рудольф Джулиани расправлялся с мафией. За решетку попали крестные отцы знаменитых итальянских кланов. Газеты пестрели фотографиями донов и их семейств, пресса пыталась создать иллюзию, что нью-йоркская мафия все так же сильна, как в славные тридцатые или шестидесятые годы. Заряд, однако, быстро иссякал: современные доны в сравнении со своими предшественниками оказались, по сути, главарями уличных банд. Пресса досадовала – мафиозный ренессанс не удался. Зато жители Нью-Йорка облегченно вздохнули: мафия побеждена. Мафия бессмертна только в кино.
Реконструировали целые кварталы, парки, мосты. Стометровый участок Бруклинского моста ремонтировали почти пять лет. Меняли покрытие. Мэрия щедро выделяла деньги. Периодически из кабинетов выводили в наручниках госчиновников, уличенных в получении взяток. По подсчетам какого-то чудака, один сантиметр отремонтированного покрытия этого моста обошелся городской казне приблизительно в миллион долларов.
Знаменитая Сорок вторая стрит, улица секс-шопов и тайных притонов, превращалась в одну из самых благопристойных улиц Манхэттена. Десятки лет в дверях там стояли проститутки, нагло зазывая в темноту сералей. Мрачные типы рядом продавали наркотики. Мэр Джулиани решил покончить и с этим. Он издал указ, запрещавший секс-шопам существовать вблизи от общественных мест. Хозяева еще недавно конкурирующих борделей создали коалицию и единой ратью пошли в городской суд – с иском на мэра. Мэр ответил, что принимает вызов и адвокат ему не нужен. Проститутки и сутенеры с волнением ожидали исхода битвы.
Появились первые жертвы этой войны – полицейские, которых выдала одна бандерша, публично заявив, что копы из такого-то участка сами пользовались услугами ее девочек, приходили в определенные дни, а за это гарантировали неприкосновенность заведению. Полицейских разжаловали и уволили.
Суд все же отдал победу мэру. По мосту из сверкающего Манхэттена в полутемный Бруклин покатили эшелоны проституток, сутенеров и наркоторговцев.