Андрей Белый вошел в русскую литературу как теоретик символизма, философ, поэт и прозаик. Его творчество искрящееся, но холодное, основанное на парадоксах и контрастах.
В третьем томе Собрания сочинений два романа: "Московский чудак" и "Москва под ударом" - из задуманных писателем трех частей единого произведения о Москве.
Содержание:
Московский чудак 1
Вместо предисловия 1
Глава первая - День профессора 1
Глава вторая - "Дом Мандро" 11
Глава третья - Бестолочь 23
Москва под ударом 38
Предисловие автора 39
Глава первая - Свалень событий 39
Глава вторая - Негодяй 49
Глава третья - Удар 62
Примечания 74
Андрей Белый
Собрание сочинений в шести томах
Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
Московский чудак
Вместо предисловия
Подготовляя первую часть первого тома моего романа "Москва", я должен сказать несколько пояснительных слов. Лишь во втором томе вступает тема современности. "Москва" - наполовину роман исторический. Он живописует нравы прошлой Москвы; в лице профессора Коробкина, ученого мировой значимости, я рисую беспомощность науки в буржуазном строе. В лице Мандро изживает себя тема "Железной пяты" (поработителей человечества); первый том моего романа рисует схватку свободной по существу науки с капиталистическим строем; вместе с тем рисуется разложение дореволюционного быта. В этом смысле первая и вторая часть романа ("Московский чудак" и "Москва под ударом") суть сатиры-шаржи; и этим объясняется многое в структуре и стиле их.
Москва. 1925 год.
Посвящаю памяти архангельского крестьянина Михаила Ломоносова
Открылась бездна - звезд полна.
М. Ломоносов
Глава первая
День профессора
1
Да-с, да-с, да-с!
Заводилися в августе мухи кусаки; брюшко их - короче; разъехались крылышки: перелетают беззвучно; и - хитрые: нет, не садятся на кожу, а… сядет, бывало, кусака такая на платье, переползая с него очень медленно: ай!
Да, Иван Иванович Коробкин вел войны с подобными мухами; все воевали они с его носом: как ляжет в постель, с головой закрываясь от мух одеялом (по черному полю кирпичные яблоки), выставив кончик тяпляпого носа да клок бороды, а уж муха такая сидит перед носом на белой подушке; и на Ивана Ивановича смотрит; Иван же Иваныч - на муху; перехитрит - кто кого?
В это утро, прошедшее в окна желтейшими пылями, Иван Иваныч, открывший глаза на диване (он спал на диване), заметил кусаку; нарочно подвыставил нос из простынь: на кусаку; кусака смотрела на нос; порх - уселась; ладонью подцапал ее, да и выскочил он из постели, склоняя к зажатой руке быстро дышащий нос; защемив муху пальцами левой ладони, дрожащими пальцами правой стал рвать мухе жало; и оторвал даже голову; ползала безголовая муха; Иван же Иваныч стоял желтоногим козлом в одной нижней сорочке, согнувшись над нею.
Облекшися в серый халат с желтостертыми, выцветшими отворотами, перевязавши кистями брюшко, он зашлепал к окну в своих шарканцах, настежь его распахнул и отдался спокойнейшему созерцанию Табачихинского переулка, в котором он жил уже двадцать пять лет.
Зазаборный домик, старикашка, желтел на припеке в сплошных мухачах, испражняясь дымком из трубы под пылищи, спеваясь своим петухом с призаборной гармошкой (был с поскрипом он); проживатель его означал своей карточкою на двери, что он - Грибиков; здесь, со стеною, скрипел лет уже тридцать, расплющиваясь на ней, точно липовый листик меж папкой гербариев; стал он растительным, вялым склеротиком: желтая кожа, да кости, да около века подпек бородавки изюменной, - все, что осталося от проживателя в воспоминаньи Иван Иваныча; да - вот ещё: проживатель играл с бородавкою скрюченным пальцем; и в этом одном выражался особенно он; каждым утром тащился с ведром испромозглости к яме, в подтяжках, в кофейного цвета исплатанных старых штанах и в расшлепанных туфлях; подсчитывал он и подштопывал днями под чижиком - в малом окошечке; под вечер сиживал на призаборной скамеечке; там подтабачивал прописи общеизвестных известий, и фукал на руки, скоряченные ревматизмом; в окне утихал вместе с ламповым он колпаком - к десяти, чтоб опять проветряться с ведром испромозглости, - у выгребной сорной ямы.
Так мыслью о Грибикове знаменитый профессор всегда начинал свой трудами наполненный день, чтобы больше не вспомнить до следующего подоконного созерцания.
Вспомнилось!
Сон, - весьма странный, сегодняшний: выставил он из окна свою голову, - в точно таком же халате, играя набрюшною кистью, оглядывая Табачихинский свой переулок; все - так: только комната не относилася к пункту, определимому пересечением параллели с меридианом; она составляла лишь яблоко глаза, в котором профессор Коробкин, выглядывающий через форточку, определялся зрачком Табачихинского переулка, мощенного, нет, не булыжником, - данным математических вычислений - за вычетом желтого домика, чорт дери, с этим самым окном, что напротив: окно - отворилось; и Грибиков, точно стенная кукушка, проснулся, фукая на переулок; от "фука" - булыжники, домики и тротуары как пырснут, распавшись на атомы пыли, секущие эти пространства; Иван же Иваныч, сам пыль, привскочил, оказавшись опять у себя на диване пред мухою - в пункте, откуда он был громко свергнут.
Припомнивши сон, он прислушался к очень зловещему зуду (мухач тут стоял) и принялся вымухивать комнату; вспомнил еще, как средь ночи его разбудили, подав телеграмму, в которой его поздравляли с избранием в члены - ведь вот-с - Академии - корреспондентом; профессор Коробкин причавкал губами, хватаясь за желтые кисти халата: ему, члену Лондонской Академии, члену "пшеспольному" Чешской (это значит "пшеспольный", он ясно не знал; ну, почетный там, - словом: действительный), вовсе не следовало бы принимать то избрание; выбрали ж просто действительным членом Никиту Васильевича Задопятова; у Задопятова же сочинения - чорт дери, - лишь курцгалопы словесные; доктор Оксфордского университета, "пшеспольный" там член, мавзолей своей собственной жизни, - нет нет: он ответит отказом.
Науку он свою рассматривал, как майорат; и ему не перечили: и про него говорили, что он - максимальный термометр науки.
В своем темно-сером халате зашлепал к настенному зеркалу: в зеркале ж встретил табачного цвета раскосые глазки; скулело оттуда лицо; распепёшились щеки, тяпляпился нос; а макушечный клок ахинеи волос стоял дыбом; и был он - коричневый очень; подставил свой профиль, огладивши бороду; да, загрустил бы уже сединой его профиль, и - нет; он разгуливал очень коричневый. Здесь между нами заметим: он - красился.
Быстрым расскоком прошелся он и вымолачивал пальцами походя дробь.
Кабинетик был маленький и двухоконный: на темно-зеленых обоях себя повторяла все та же фигурочка желтого, с черным подкрасом, себя догоняющего человечка; два шкапа коричневых, туго набитые желтыми и чернокоженькими переплетами толстых томов, и дубовые, желтые полки - пылели; а желто-коричневый, крытый клеенкою черною стол, позаваленный кипами книг и бумаг, перечерченный весь интегралами, был для удобства поставлен к окну; чернолапое кресло - топырилось; точно такие ж два кресла: одно - у окна, над которым, пыля, трепыхалася старая каряя штора; другое стояло под столбиком, где бюстик Лейбница явно доказывал: мир - наилучший; на спинках рукой столяра были вырезаны головки осклабленных фавнов , держащих зубами аканфы; на столике же тяжелели: серебряное пресс-папье да витой зеленевший подсвечник из бронзы; пол, крытый мастикою, прятался черным ковром, над которым все ерзали моли.
Вниманье Ивана Иваныча тут обратили какие-то смутные смехи за дверью, ведущей в оклеенный рябеньким крапом кривой коридорчик; он, шлепая туфлями, крался прислушаться: фыки и брыки: и - да-с: голос горничной:
- Ну вас…
- Какая вы, право же! Дарьюшка вырвалась.
- Тоже мозгляк, - а - за пазуху, барыне я вот пожалуюсь.
- Мед!..
- Ну же вы!
Этот голос - скажите пожалуйста - Митенькин! Быстро профессор в сердцах распахнул кабинетную дверь, чтобы вмешаться в постыдное дело; но не было фыков и брыков; профессор моргался:
- Ах, чорт дери-: да-с… Взрослый мальчик уже… Ай-ай-ай, надо будет сказать, надо меры принять, чтобы… так сказать… Надо бы…