* * *
Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, - совершенный скопец, в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног; и подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил; прошлось на лице выраженье, - какое-то, так себе тихо прислушивался он к расторгую, толкаемый в спину, скрутил папироску.
Лицо раскрысятилось подсмехом:
- Митрию, прости господи, Ваннычу, - наше вам-с! Митенька - перепугался: он стал краснорожим, как пойманный ворик; потом побледнел, выдавался прыщиком:
- Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, ему это с прохиком:
- Все насчет книжечек - что?
И сказал это "что", будто знал он: "откуда", "зачем"?
- Да… Я - вот… - И тут Митины пальцы пошли дергунцами: куснул заусенец: - Пришел я сюда… продавать…
- Не для выпивки-с?
Думалось:
- Все-то допытывается!
И отрезал:
- Да нет!
И спустил за шесть гривен два томика; Грибиков же приставал:
- Переплетики-то вот такие - у батюшки вашего.
Видя, что Митя багрел, пальцем пробовал он бородавку, потом посмотрел на свой палец, как будто бы что-то увидел на пальце:
- Хорошие книжечки-с… Палец обнюхал он.
- У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец.
- Он надысь привозил вот такие же-с, я разумею не книжки, а - да-с - переплеты; сидел под окошечком и - заприметил… Как адрес-то - а - переплетчика адрес?
- На Малой Лубянке.
- В Леонтьевском - лучше заметить…
Вот чорт!
- Да, погода хорошая, - Грибиков в руку подфукнул…
Но Митя сопел и молчал.
- День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая; вам - в Табачихинский?
- Да.
- Пойдем вместе. Прошла пухоперая барыня:
- Что за материя?
И из-за лент подвысовывалась голова продавца.
- Будет тваст.
- Не слыхала такой.
- Очень модный товар.
- Сколько просишь?
- Друганцать.
- Да што ты! Пошла и - ей вслед:
- Дармогляды!
Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина.
- А вот - Мячик Яковлевич: продаю. Мячик Яковлевич!
И безбрадый толстяк в сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою, остановился:
- Почем?
Через спины их пропирали веселые молодайки в ковровых платках и в рубашках трехцветных: по синему - желтое с алым; толкалися здесь маклаки с магазейными крысами: "Магарычишко-то дай", и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; песочные кучи вразброску пошли под топочущим месивом ног; вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, - не воздухи, а желтычищи.
5
По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету - лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
- Вот, а пропо - скажу я: он позирует - да - апофегмами… А Задопятов…
- Опять Задопятов, - ответил ей голос.
- Да, да, - Задопятов: опять, повторю - "Задопятов"; хотя бы в десятый раз, - он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту - с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.
Ясно блестела печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
- Задопятов ответил ко дню юбилея.
И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
Читатель, ты мне говоришь,
Что, честные чувства лелея,
С заздравною чашей стоишь
Ты в день моего юбилея.
Испей же, читатель, - испей
Из этой страдальческой чаши:
Свидетельствуй, шествуй и сей
На ниве словесности нашей.
Читала она с придыханием и с мелодрамой, - сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка волосом темным вилась над губой; при словах "шествуй, сей" она даже лорнетом взмахнула в пространство деревьев.
И веяли бледно гардины от бледных багетов; в окне закачалася ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
- Да какие же это стихи: рифмы - бедные; у Добролюбова списано.
Голос приблизился.
- Что? А - идея? Гражданская, да, не… какая-нибудь там… с расхлябанным метром… как давече.
- Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей…
Вместо хореев и дактилей - ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за ним ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбчонке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
- Да ты не влетай, прости господи, лессе-алейным аллюром… Притом, скажу я, - не кричу так: мои акустические способности не…
Василиса Сергевна сердито взялась рукой за чайник, поблескивая браслеткою из блюдъэмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
- Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
Надя села, мотнув кудерьками, подвесками: и заскучнела глазами в картину; картина открыла - картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет рассмеялся ореховой, резаной рожей.
Казалось, что мелодрама в глазах Василисы Сергевны - не кончится; годы пройдут, а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах - мелодрама; в словах - власть идей.
- Да, амортификацию переживает природа, - и тотчас же оборвала себя вскриком: - Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки своей.
Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам - нотабена: "профессорский" быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все - из-за лишней тысчонки; а у самих - два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра (а то - не было действия), все собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая - нет, вы представьте - на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь - умрет: Степанида Матвевна - старуха не дура: вернется она к своему археологу; что ни скажите, - а носит Радынский бандаж; словом - рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы, ставши профессором, изо дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
- Да, - а пропо: ужас что! Ты ведь знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.
6
- Мы, - загремело из двери, - прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
И профессор Коробкин, свисая макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в своей разлетайке; пустился доказывать:
- Да-с - угловатости в браке от неумения, чорт подери, обрести дополнение свое до прямого угла! - И с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:
- Вы мне найдите лишь косинус; вам - станет ясно; отсутствует - да-с - рациональная ясность во взгляде на брак, - подбоченился словом и в слово уставился.
- Да, да: рациональная ясность, дружочек, - усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.
Вспомнилось: лет тридцать пять был еще без усов, бороды, но - в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом туго, под тощей микиткою; жил словотрясом котангенсов; праздно боролся с клопами и спорить ходил с гнилозубым доцентом - в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; образовались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного ясно доказывали рациональность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.
И меж помойкой и ними выковывалось мирозренье профессора.
Думал об этом, под мышкой щемя спинку стула; рукой перочинный свой ножик ловил; трах: тот ножик упал; затрещало сиденье, и дернулась скатерть; профессор своей головой провалился под стол и тянулся с кряхтеньем за ножиком: поднял, подбросил, вздохнул:
- Не легко же далась рациональная ясность мне. Снял он очки, подышал на очковые стекла, зевнул безочковым, усталым лицом:
- Да-с, да-с, да-с!
- Вы в абстрактах всегда, - равнодушно сказала ему Василиса Сергевна, перевлекаясь вниманием к Томочке, песику, и затыкая свой носик платочком:
- Пошел, гадкий пес: фу-фу-фу, какой запах!
И песик вскочил из-под Надиных юбок; испуганно бросивши взгляд на профессоршу, стал пробираться вдоль стен; и профессор пытался утешить печального песика:
- Томочка, - это не ты, брат, а - Наденька.