Однако я был прав; я заставил ее в первый раз обратить внимание на то, что она уж слишком сухо держит себя не со мною одним, а со многими. (Незадолго пред этим один молодой товарищ наш поднял с полу платок, который она уронила, и хотел ей отдать, но она не взяла из рук в руки, а показала ему движением головы на стол и сказала: "туда".) Мой приступ был уж тем хорош, что немного смягчил и как бы пристыдил ее. После этого я продолжал:
- Разве вы хотите, чтоб я не "трепетал", а был бы откровенен?
Она сказала:
- Смотря по откровенности...
- Моя откровенность будет вот в чем: я нахожу, что есть случаи, в которых и вы, и мадам X-а обнаруживаете больше жестокости, чем начальники друзов и мусульмане Дамаска. Что ж прикажете: трепетать или не трепетать?
- Не трепещите... Впрочем, вы все притворяетесь... Трепещут совсем иначе... не так, как вы...
- C'est très curieux! - воскликнула мадам X-а. - Где же это варварство наше?
- Жестокость, жестокость, а не варварство; это разница, - сказал я. - Извольте, вот в чем. Я понимаю, что толпы людей, возбужденные идеей, совершают ужасы во время войны или междоусобий. Я понимаю также вполне вашу радость, когда расстреливали тех, которые ужасам потворствовали или руководили фанатиков... Это война, кровопролитие... Пожар страстей... Но зачем тонкая жестокость в мирное время?.. Зачем эти "общественные обиды". Les variations insolentes de la politesse (это не мое, это слово одного французского публициста)...
- Что такое! Что такое! Какие variations? - воскликнули дамы с любопытством.
- А вот какие... Отчего вы не захотели заплатить визит молодой женщине, русской, которая выросла в Одессе и рада русских видеть; которая очень мила и прилична; а посланницу, леди Б., хромую, скучную, глупую, по-моему, с красным носом, которая похожа на пьяницу-кухарку, вы принимаете почтительно и спешите сами к ней... Это жестокость... и вместе с тем, простите, я не смею сказать...
- Говорите уж все...
- Недостаток вкуса!
- А! - перебила Елена X., - он влюбился в эту мадам Антониади и жалеет ее. Но если так, то нам нужно платить визиты и жене Боско, нашего portier, чтоб и она была довольна?
- Вы сами знаете, что это не так, - сказал я. - Жена Боско не претендует на это. А если у вас много доброты и мало жестокости, то надо и невинные претензии в других щадить... Разве у нас всех трех нет вовсе претензий?
- У вас их даже много, - заметила советница, только очень добродушным тоном.
Я постарался также придать моему голосу и тону величайшую почтительность, почти молящую, и детскую кротость и сказал:
- Ну, так сделайте на этот раз исключение. Вы так обе поставлены выгодно, что вы этим не унизитесь, потворствуя на этот раз моим претензиям... Прошу вас...
- Что же, вы в самом деле влюблены? - спросила мадам X-а; а советница сказала ей:
- Послушайте, исполним его желание; только с тем условием, чтоб он вперед хоть немножко "трепетал", а то он именно потому и говорит о "священном ужасе", что он ничего такого не чувствует...
- Согласен, - отвечал я; - я дам вам слово, что несколько месяцев, если угодно, я буду уходить куда-нибудь в дальний угол, как вы только войдете в комнату...
- Хорошо...
- Но это ведь ко мне не относится, - возразила жена первого драгомана. - Это вы его можете ужасать, а я для него нипочем... Он даже бранит меня иногда. Мое условие для визита другое. Я поеду с тем условием, что я при всех, и при Блуменфельде, и при других расскажу, как он влюблен в мадам Антониади...
- Извольте, - согласился я. - Я не боюсь... Все эти молодые люди были когда-нибудь и сами влюблены; и будут еще. Что ж такое!..
Но в самом деле мне это было очень неприятно. Я согласился только для того, чтобы достигнуть цели; но я решился просто упросить после мадам X., чтоб она этого не делала. А теперь надо было ей уступить...
Разумеется, все это было дело случая. Мадам Антониади была такого рода и такого положения женщина, что они обе могли бы сделать ей визит без моего ходатайства, могли и не сделать... Если бы муж ее был и хуже, но был бы одним из русских подданных, торгующих в Царьграде, русский примат (un primat russe), то сделать ей визит раз или два в год было бы, пожалуй, даже обязанностью для наших чиновных дам. Но Антониади имел французский паспорт, и жена его никакого политического значения для посольства иметь не могла, а имела только общественное, которое казалось не достаточно велико... Сама же по себе мадам Антониади была достойна их общества, и главное затруднение, мне казалось, происходило оттого, что советница была сама не в духе в это время. Она надеялась, что муж ее после долгого управления останется тут посланником; назначение нового раздражило ее, и она, предвидя скорый отсюда отъезд свой, была ко всему окружающему равнодушна и не хотела взять на себя ни малейшего труда. Однако она сдержала свое слово. Чрез несколько дней я опять обедал у них. Она вышла к обеду и, увидав меня в толпе других, назвала меня по имени и, указывая на дальний темный угол, сказала:
- Идите туда... Понимаете?
- Понимаю, - сказал я и покорно пошел в этот угол.
- Что такое? что такое? - спросили все.
- Ничего, - отвечала она. - У нас такой уговор есть... Пари.
- Нам нельзя знать? - спросил муж.
- Можно. Я скажу после. И отвернулась от меня.
Я посидел, разумеется, недолго в углу, встал и хотел выйти на балкон; но она позвала меня и сказала:
- Я исполнила... она в самом деле ничего!.. Elle est très bien, quoique un peu prétentieuse, un peu précieuse... Вы были в углу; теперь остается при всех обнаружить, что вы к ней неравнодушны, но я предоставляю это Елене X., она сбиралась обличить вас...
- Как вам угодно! - сказал я очень сухо, и она, увидав на лице моем досаду и боль, была так добра и деликатна, что за обедом даже ни слова не упомянула о мадам Антониади.
Что касается до Елены X. (она тоже была у мадам Антониади с визитом в этот же день), то я пошел к ней вечером, поцеловал у ней за это руку и откровенно и убедительно просил ее не "дразнить" меня и не говорить ни при ком об этом.
- Вы разве в самом деле влюблены? - спросила она меня с искренним участием.
- Нет еще, - отвечал я; - но если вы будете так шутить при всех, а потом я сам познакомлюсь и начну в доме бывать, то это ей повредит со временем... вы так добры сами и честны... зачем же вы будете делать зло молодой женщине, которая сама вам понравилась...
- Это правда, - сказала добрая Елена, дала мне слово не шутить этим и тоже сдержала его.
IV
После этого я стал искать случая познакомиться с семейством Антониади. Я мог бы достичь этого легко чрез Блуменфельда, который хотя и бранил их за глаза и смеялся над ними, однако был у них несколько раз, как я узнал от камер-юнкера. Но разве этот человек мог к чему-нибудь подобному отнестись просто? Его-то именно я и не хотел просить ввести меня в этот дом. Во всякий другой, только не в этот!
Было еще и другое затруднение... я был очень дурно одет. У меня был очень хороший новый фрак, в котором я часто обедал в посольстве, но ежедневное мое платье было не хорошо. Почти все мои знакомые и товарищи были такие щеголи, а я ходил по набережной Буюк-Дере в каких-то белых летних сюртуках вроде военных кителей. Не скажу, чтобы меня это слишком огорчало или стесняло, я был спокоен и не стыдился; а сослуживцы мои, надо отдать им эту справедливость, при всем щегольстве своем, связях и богатстве, вели себя со мной совершенно по-товарищески и сами приглашали меня на такие прогулки и сборища, в которых принимали участие и самые знатные, самые чиновные иностранцы. Раз только один из секретарей посольства сделал мне замечание по поводу моего костюма, но такое дружеское, что оно обидеть никак не могло. Он сказал мне с участием и грустью:
- Когда это, милый Владимiр Александрович, я увижу вас хорошо одетым. Эти белые штуки ваши мне ужасно надоели!..
- Если они надоели вам, то каково же мне? - отвечал я ему. - Что ж делать!.. Надо иметь терпение. Дайте денег взаймы, я сошью себе платье у Мира.
- Проиграл много, а то бы дал с радостью! - печально сказал на это секретарь...
Однако это замечание принесло свои плоды...
Я стал думать о том, как бы мне устроить это дело и явиться пред милою Антониади; я не говорю чем-нибудь особенным, а хоть таким как все... Нужно было занять. Но где? У кого?
Я стал было просить вперед мое жалованье у нашего казначея Т., добродушного толстого грека-католика. Он иногда давал. Но на мою беду Т. был в то время под самым неблагоприятным для меня впечатлением.
Один из небогатых сослуживцев наших, родом болгарин, незадолго пред этим взял у него вперед жалованье за два месяца, заболел и умер. Толстый Т. топал ногами и с мрачным видом кричал:
- Вообразите, какой фарс разыграл со мной "ce diable de Stoyanoff"! Взял деньги и умер! И я теперь плачу казне свои... Я не буду больше никому давать ни копейки.
Что мне было делать? Мера терпения моего истощилась; та внутренняя самоуверенность, та гордость, которая до этой минуты возвышалась над белыми старомодными и странными кителями, начала почему-то слабеть... мне становилось больно, скучно...
Счастливая случайность выручила меня неожиданно. Тоскуя о новом платье, я зашел к Вячеславу Нагибину, молодому чиновнику русского почтового ведомства в Константинополе.