- Не будем ссориться, я не хочу. Вы все для меня - милое, хорошее прошлое, кусок жизни. Как я рад, что тогда столкнулся с вами! Помните, какое было время? И какие все тогда были живые, молодые, веселые…
- Верующие… - тихо сказала Наташа.
- Пустое! Моя вера и тогда была та же, что и теперь, а я был с вами. И разве я что-нибудь скрывал от вас? Говорил громкие слова, поддерживал ваши идеи? Разве обманывал вас даже тогда, когда мы вместе в Москве сидели, когда ни за один день отвечать нельзя было, когда я ваши поручения исполнял, а вы, случалось, мои? Разве я старался уверить вас, что я ваш, что по гроб жизни буду заниматься революцией, что думаю, как вы…
- Тогда было не до рассуждений…
- Да, а я все-таки уловил минуту и сказал вам и Михайлу правду. Сказал, что я не ваш, а свой. Делаю ваше дело потому, что мне оно сейчас приятно, увлекательно, нравится, - и должно оно нравиться молодости. Без этого, если б я тогда со стороны глядел, а не жил, - молодость была бы не полна, ну, и жизнь, значит, не полна. Вы это помните все.
- Помню, помню, - сказала Наташа грустно. - Что ж, вы правы. Но и Хеся не виновата, если ничему этому не поверила, полюбила вас по-своему.
Двоекуров нетерпеливо пожал плечами. Хотел было сказать, что да, не виновата и что все это не важно. Не сказал именно от ощущения неважности и скучной досады.
- Сейчас запрут решетку, пора, простите, - спохватилась Наташа. - Я ухожу… И… все равно, - прибавила она решительно, - я рада, что встретила вас; будьте, каким вы есть, если нельзя иначе. Будьте счастливы.
- Буду, буду!
Он, улыбаясь, крепко пожал ей руку и долго смотрел вслед.
Она пошла от него, серая в серых сумерках. И вся стройная, благородная, несмотря на скромную одежду, точно переодетая принцесса.
Юрий вышел на бульвар, где теперь горели огни и толпа переливалась синим и желтым.
"Наташа скорее бы понравилась мне, чем Хеся, - думал Двоекуров. - В ней своя гармония… или дисгармония какая-то. Это привлекательно. Да вот в голову отчего-то не пришло"…
- Oh, le joli garèon! - крикнула ему, не останавливаясь, веселая "кофейная девочка" и блеснула глазами.
Юруля привычно улыбнулся ей, но прошел мимо, вперед, все еще думая о Наташе, переставая думать о ней понемногу.
Глава вторая
ПО-СТУДЕНЧЕСКИ
У старого сенатора, Николая Юрьевича Двоекурова, опустившееся, бритое лицо, бессильно злые глаза и подагра. Подагра серьезная, он все время почти не вставал с кресел, давно уже не выезжал.
Его забыли. Он это понимал. От злобы и от скуки он все что-то писал у себя, не то мемуары, не то какие-то записки, и не хотел даже завести секретаря.
Он был скуп и беден, зол и одинок. К нему, на его половину, случалось, никто не заходил целый день, кроме дочери Литты.
Эта "половина", отведенная ему графиней-тещей, была особенно мрачна; и некрасива, несмотря на молчаливую торжественность высоких потолков и темной, старой, тяжкой мебели.
Шестнадцатилетняя Литта жила при графине-бабушке. Старуха завладела девочкой сразу, как только умерла ее дочь. Не прощала внучке, что она - Двоекурова, но ведь все-таки это дочь ее несчастной дочери. Пусть, по крайней мере, девочка получит надлежащее воспитание.
К зятю, Николаю Юрьевичу, закаменевшая старуха питала спокойное и даже мало объяснимое отвращение. Не видались они по месяцам.
Но удивительно: Юрия, сына Николая Юрьевича от первого брака, старая графиня с годами все больше и больше миловала. Оттого ли, что мать его, как она знала, тоже была, хоть и бедная, но "хорошо рожденная" (удается же этаким "Двоекуровым"!), оттого ли, что сам он ей весь нравился, - она благосклонно говорила с ним и даже верила ему.
- Décidément, ma petite, c'est un garèon très bien élevé ,- говорила она после каждой аудиенции и трясла головой. Нравился Юрий.
Литта краснела от удовольствия. Еще бы не нравился! Кому это он может не нравиться!
Случилось, что ни отцу, ни тем менее графине, не пришло в голову ни разу ограничить в чем-нибудь свободу Юрия. Он взял ее сам, просто, как неотъемлемую собственность. Мало того, с семнадцати лет никому даже и не рассказывал, что делает, куда уходит, куда уезжает. Денег никогда не просил, что графиня ценила, а отец принимал, как должное, не заботясь, хватает ли ему положенных ста рублей.
Впрочем, на первую поездку за границу, в Германию, и на вторую, в Париж, отец дал какие-то лишние гроши, и графиня прибавила без просьбы.
В конце зимы Юрий вернулся из Парижа и тотчас же объявил дома, что взял себе для занятий комнату на Васильевском острове. Он не переезжает, - только не всегда будет дома ночевать, вот и все.
Отец ничего не сказал, графиня приняла просто, Литта огорчилась, но втайне. И так оно и пошло.
- У тебя отличная комната, настоящая студенческая, - говорил Левкович грустно. - Только вот никогда тебя не застанешь. И дома у тебя бывал, - нету. Сюда третий раз прихожу, разузнал адрес.
- А тебе нужно что-нибудь?
- Да нет, я так. Ведь подумай, с тех пор, как ты вернулся, всего второй раз тебя вижу.
Комната, может быть, и отличная, но тесноватая. В углу длинный стол занят какими-то банками и склянками. Юрий, в тужурке, лежит на клеенчатом диване и курит тонкую папироску. Левкович снял шашку, но все-таки неловко теснится на стуле, поджимая ноги.
- Химия? - спрашивает он, косясь на склянки.
- Да… Ну, здесь это так. Здесь разве серьезно можно заниматься.
Левкович - троюродный брат Юрия. Ему под тридцать. Он ни дурен, ни красив. Если Юруля смахивает на узкую flûte для шампанского, то Левкович, рядом с ним, похож не на стакан, а на большую, обыкновенную рюмку из толстого стекла, с коротковатой ножкой.
В лице что-то ребячески простое, незамысловатое. Не глупое, а именно простое. Такие люди умеют честно и сильно влюбляться.
Левкович - офицер. Но будь он лавочником, почтальоном, чиновником - это изменило бы его язык, его привычки и отнюдь не его самого.
Они всегда встречались редко, но Левкович обожал Юрулю. Верил ему, советовался с ним. У Юрули - заботливая и снисходительная нежность. Говорил он с Левковичем мало, но всегда терпеливо слушал и точно оберегал.
- Я все занят, Саша, - сказал он кротко. - Ты бы написал мне строчку домой, условились бы.
- А к нам ты уж не придешь? - грустно проговорил Левкович. И, не дожидаясь ответа, вдруг заспешил: - Ты отчего переменился ко мне? Ну, не переменился, а что-то есть. Я решил спросить тебя… Так нельзя.
- Что же спросить?
- Да вот… Я не знаю. Когда, после твоего приезда, мы увиделись и я сказал тебе, что женился, ты обрадовался. А узнал, что на Муре, и вдруг говоришь: "Напрасно!" С тех пор и не зашел ко мне. А я так счастлив, так счастлив. Что это значило, твое восклицание?
- Если ты счастлив, Саша, больше ничего и не нужно.
Глава третья
ШИКАРНЫЕ ЦВЕТЫ
На Преображенской улице Юрий соскочил с седла у подъезда одного из новых домов.
В швейцарской, как всегда, пусто. Юрий прислонил к лестнице велосипед, поднялся в третий этаж и бесшумно отворил большую черную дверь своим ключом.
В передней прислушался. Тихо. Он, впрочем, так и знал, что никого нет дома.
Передняя была большая, с претензией на роскошь. Женское кружевное пальто висло лентами чуть не до полу. Сдавленный воздух едва-едва пах хорошими духами и хорошей сигарой.
Не снимая фуражки, Юруля отодвинул темную портьеру, ловко закрывавшую маленькую дверь направо, вошел, и дверь за ним закрылась.
В пустой квартире все так же было тихо. На столе в гостиной, убранной с тем безнадежным безвкусием, которое дает поспешность роскоши, стоял свежий букет роз с длинными стеблями. Такой же дорогой, вероятно, как его тяжелая, некрасивая ваза.
Через десять минут Юруля, переодевшись, неслышно вошел в гостиную, вынул букет, отставил вазу. С большой ловкостью завернул он цветы в белый лист бумаги, заколол булавками, - совсем как в магазине!
И потихоньку вышел, - но не прежней дорогой, а через коридор и кухню, убедившись предварительно, что и она пустая.
От черной лестницы у него тоже был ключ.
Глава четвертая
НА КОШАЧЬЕЙ ЛЕСТНИЦЕ
- Да ну его, провались он! Очень мне нужно! - говорила Машка, фордыбачась.
На минутку остановилась на углу Казачьего по дороге из булочной с Аннушкой из десятого, что напротив.
Аннушка посолиднее, а то, может, просто вялая. Машка - вся огонь. Серый платок у нее на одном плече держится, даром что весенний ветер, пыльный, вонючий и холодно едкий, лезет в рукав и за ворот, теребит передник.
Белесые Машкины волосы подняты "по-модному", широкий рот молодо хохочет, сдвигаются глаза, блестя.
- При-дет. Да хоть бы и что, вот не видали, - жмется она, притоптывая каблуком по тротуару.
Аннушка не очень верит.
- Ишь ты! Небось заскучаешь! Ведь хорошенький.
- Никогда он мне и не нравился, - нагло врет Машка. - Он ничего, да вот не нравится. Уж ходит-ходит, и всякий раз с букетом. Да я евонные цветы к барыне ставлю. Что мне? Браслета мне хотелось, так небось не подарил браслета. А что цветы-то из магазина таскает…
- На Моховой, что ли, магазин?