Даже лютые враги Зайцева (а такие были, вопреки расхожему мнению), и они, хоть и зашоренными очами, сквозь дым и чад политической фразеологии, не могли не увидеть в нем поэта – чудодея слова и наделяли его лишь по злокозненной нужде двуликими характеристиками, в коих несоединимо сходились восхищение, с одной стороны, но с другой – вынужденные лукавые экивоки в серпасто-молоткастые догмы. В результате такого очень странного – сатанинского – смешения белого с черным, меда с дегтем, уникального в мировой словесности (такому позавидовал бы сам лукавец Эзоп), получился литературно-критический гомункулус, достойный книги Гиннесса. Об этих перлах, взятых уже не из "распадовских" политсборников, а из "Литературной энциклопедии" 1930-х гг., судите сами – вот они, вчитайтесь и подивитесь: "выхоленный сладкопевец с весенними теплыми словами" (сними "выхоленный" – и чем не похвала Зайцеву); читаем далее: "ржавая испуганная неприязнь к трудящейся серой массе, разъедающая нежную лирику зайцевских рассказов"; "ласково зарисованные им герои не переваривают ни трудовых низов, ни даже трудовой интеллигенции". И наконец, очень хорошо знакомое из лексикона ждановско-сусловских гробовщиков литературы: "классовая ограниченность восприятия поставила предел незаурядному (все-таки! – Т. П.) дарованию"; и приговор: "на миросозерцании автора – отпечаток внутренней эмигрантщины" (курсив в цитатах мой. – Т. П.)
Но вернемся к неологизму "легкозвонный", изобретенному Бальмонтом для описания того, о чем вещало миру поющее вдохновение Зайцева. В этом эпитете сконцентрированно запечатлелась стилистическая манера, раз и навсегда избранная писателем. "Легкий" – в значениях: не отягощенный, не напряженный, не затруднительный. Эти смыслы, слившиеся с содержанием слова "звон", ассоциируются с целой картиной, на которой видится зайцевский путник в степи, слышащий отдаленный, мягкий, зовущий голос церкви – голос именно легкозвонный, словно песнь ветвистого стебля растения или деревца, звенящего под набегами ветра осенними сухими листьями. Легкозвонный… Как это тонко и точно определяет лиризм прозы Зайцева! (Уместно тут в скобках заметить, что термины "лиризм", "лирика" идут от "лиры" – так бог Гермес назвал свой музыкальный инструмент, изготовленный из панциря черепахи и подаренный им властелину гармонии и искусств Аполлону.)
Проза Зайцева действительно музыкальна, гармонически организованна, лад ее певуч, строй – мелодичен. Такого русская словесность еще не знала, и потому-то о поэтических созданиях Зайцева литературоведы и критики с редкостным единодушием отозвались как о феномене, украсившем наш Серебряный век.
Здесь дотошно-проницательные умы могут возразить: лиризм – вовсе не изобретение новейших веков. В самом деле так и есть: как литературный архетип возник лиризм в незапамятные догомеровские времена, может быть, даже с рождением самой литературы, ибо известно, что началась она именно с поэтического отражения мира. Только было слово в древнем искусстве звучащим, песенным. А все не звучащее, все не поэтическое относилось к прозе и считалось нехудожественным, выводилось за пределы литературы. И термин "лирика" вошел в обиход очень давно, в третьем веке до нашей эры, когда александрийские ученые впервые назвали так произведения, исполнявшиеся под аккомпанемент лиры или кефары.
Истории и теории художественного мироощущения посвятил не один исследовательский том А. Ф. Лосев. Наш великий мыслитель считает, что лирическое начало в словесном творчестве выделилось тогда, когда человек впервые ощутил себя вне "коллективной эмоциональности", вне "группового субъективизма", то есть когда веками правивший в древнем искусстве первобытный обрядовый синкретизм распался на роды и свою собственную историю повели эпос, лирика и драма. А за полвека до Лосева А. Н. Веселовский-старший досконально исследовал истоки и природу плодотворного содружества лирики и музыки, когда рождались песнопения, которые завораживали и привораживали ("присушивали"), воодушевляли и уничижали, веселили и славили (см. об этом его "Три главы из исторической поэтики", 1899, и фундаментальный труд "В. А. Жуковский. Поэзия чувства и "сердечного воображения"", 1904, который, очевидно, был внимательно прочитан Зайцевым в разгар работы над романом-биографией "Жуковский").
В лучших своих образцах лиризм покорял вершину за вершиной в своем вековечном восхождении к совершенству. Необходимость и закономерность такого восхождения объективны, ибо слова, как и все на свете, ветшают, приемы стареют, смыслы стираются, как пятаки. И всякий раз нужны Шекспиры и Пушкины, чтобы искусство слова приходило к людям в обновленных одеждах, оставалось живым, то есть эмоционально наполненным.
Поэтическое отражение мира всегда отличалось легкой подвижностью и смелой изменчивостью (не в этих ли "легкости" и "смелости" движитель новаторства?). Развиваясь бурно, но притом неискоренимо сохраняя прелесть молодости, поэзия более других родов изощрилась в бесконечном поиске необычных изобразительных средств и в двадцатое столетие вошла уже в маршальском ранге литературного лидера, торителя неизведанных возможностей. Ее высокие достижения, конечно же, не могли не вовлечь в равнозначный поиск многих прозаиков, принявшихся с энтузиазмом осваивать опыт стихотворцев.
Зайцев оказался в числе таких увлеченных первопроходцев. При этом писатель не отдельными, не случайными произведениями (как некоторые из его современников), а всем своим творчеством вкупе вошел в немноголюдную когорту тех, кто предпринял отважные попытки разрушить китайскую стену между прозой и поэзией как антиподами (лед и пламень!). Поразительным результатом этих художнических подвигов новаторов литературы стали известные всему миру изумительные творения, такие, как "Песнь песней" Соломона, наше безымянное "Слово о полку Игореве", "Маленькие поэмы в прозе" Шарля Бодлера, лирические отступления в "Мертвых душах" Гоголя, стихотворения в прозе Ивана Тургенева, ритмизованные романы "Кола Брюньон" Ромена Роллана и "Поминки по Финнегану" Джеймса Джойса, а также почти вся проза А. Белого (вплоть до мемуарной, как и у Зайцева)…
Лирическая новизна прозы Зайцева – и это важно заметить особо – явлена в каждой его вещи в целом и в каждой ее частице. Описывает ли "черные складки ночи", "шорох-лепет листьев", "серебристый звук падающей капли", – он словно забывает, что пишет прозу: из-под пера легко, весело выбегают на бумагу целые периоды поэтического восторга, и нам, читающим, передается взволнованная одухотворенность писателя – "органиста", "акварелиста", "сладкопевца великого страдалища", "лирика космоса", дающего, точнее, задающего всем фразам завораживающую музыкальность, влекущие ритмы, которыми сотворяется гармония всего им сочиненного, а слова, тщательно творцом отобранные – избранные! – включаются в самые непривычные сочетания и в них вспыхивают неожиданными смыслами, обогащая, одухотворяя даже скучнейшие из полисемических рядов. Зайцев знает: так работают поэты, так творили его любимцы Данте и Пушкин.
Зайцевская Ока впадает не в Волгу, а – в вечность, заметил однажды Федор Степун и тем самым выявил еще одну особенность поэтической манеры писателя. И метель у Зайцева "белое действо", и жеребенок на холме не просто жеребенок, а призрак. Не только природа, но и весь быт человека, наполняясь "символическими ознаменованиями" (А. Белый), становится сверхобобщенным бытованием и бытием, так характерным всему поэтическому. Писатель намеренно, осознанно, заданно стремится к обобщению, к синтезу, к всеобщности, уходя от конкретного, отдельного, единичного. В его рассказах не мужики деревенские пашут, сеют, справляют праздники. Нет, пишет он, это "громаднейшее всемужицкое тело копошится по стране, тащит пасхи в церковь, ждет яркого и особенного дня" ("Священник Кронид"). Не Зайцев и не его герой швейцар Никандр из рассказа "Сны", а "общечеловеческие уста" (Ю. Айхенвальд) произносят восторженные слова: "Мариэтт, Мариэтт! Вы не знаете пьяных ночей, грубой сволочи, кабаков, участков, боли дикой. Вы цветете в тишине, вы гиацинт за стеклом, ваши стройные ноги попирают землю легко: как триумфаторы прекрасного. Вот вы мелькнули в прихожей, блеснули, и поплыла ваша прелесть дальше, навстречу весне, природе, чудесному, чего вы на земле являетесь носительницей".
Если эпическое повествование обращено к разуму прежде всего, то лирическое, как и все поэтическое, взывает к душе, к чувствам. Таково творчество Зайцева. Не ищите у него занимательного сюжетца, сложной, таинственно разветвленной интриги – ничего этого нет. А есть в его прозаических стихах и поэмах покой и философское созерцание, они полны раздумчивой тишины, обращенности к душе, к ее вовсе не безучастным состояниям: она у поэта и страдает, и ликует, зовет к размышлениям; она, именно она, душа, наполняет житие его героев бореньями страстей. Мудрый душевед словно преднамеренно ведет читателей к мысли, в коей давно убежден сам: лирическое – это только то, что переживается. Неспроста зоркое критическое око Георгия Адамовича разглядело именно в эмоционально выраженном нравственном бескорыстии близкого ему по духу писателя "основу и двигатель зайцевского лиризма": "Зайцев сострадателен к миру, пассивно-печален при виде его жестоких и кровавых неурядиц, но и грусть, и сострадание обращены у него к миру, а не к самому себе. Большей частью обращены к России".