Андрей Белый - Симфония стр 9.

Шрифт
Фон

Это он погребал философию, а над могильным курганом ее плакал и рыдал, как ветхозаветный Иеремия.

Нашла полоса гнева… Он стоял среди присутствующих в гробовом молчании. Он молча грозил позитивистам.

Он кричал, что они вытравили небесные краски.

Потом он демонически захохотал, говоря о демократах, народниках и марксистах.

Но, должно быть, пахнул ветерок с могилы почившего демократа, потому что кто-то шепнул Дрожжиковскому: "Не смущай моего покоя", – и фразы из слоновой кости перестали слетать с пламенных уст его.

Молчал и священник в серой рясе, склонив свою белую голову, прикрывая бледное чело и синие очи дрожащей рукой.

На полу лежала его черная тень.

И долго, так долго молчал Дрожжиковский, и казался большим, добрым ребенком; ветер шевелил его черными волосами, а серые глаза его были устремлены в окно.

И невольное умиление смягчило черты Дрожжиковского, как будто он готовился сказать новую истину.

В ту пору в Успенском соборе пели: Свете тихий, и блистали митры архиереев.

Кадильный дым вознесся под купол собора.

И тогда все почувствовали резкое журчанье тающих ледников, и Дрожжиковский начал речь свою вещим словом: сверхчеловек.

Поклонники Ницше задвигали стульями, а старый священник поднял свои ясные очи на Дрожжиковского,

Которого слова вспыхивали дрожащим пламенем, и в комнате начался вихрь огня и света.

Словно почувствовали близость талого снега, словно горячечному дали прохладное питье.

Словно тонул жаровой ужас в туманном, сыром болоте, а Дрожжиковский указывал на священное значение сверхчеловека.

Он вставлял в свою речь яшмы Священного Писания, углублялся в теологическую глубину.

Приводил минувшие верования, сопоставлял их с самыми жгучими вопросами современности.

Ждал духовного обновления, ждал возможного синтеза между теологией, мистикой и церковью, указывал на три превращения духа.

Пел гимны дитяте из колена Иудина.

Его слова вспыхивали дрожащим пламенем и – огненные знаки – уносились в открытые окна.

Иногда он останавливался, чтобы слушать вальс "снежных хлопьев", который разыгрывали где-то вдали.

И тогда все видели, что над Дрожжиковский повесили цветок лотоса – милое забвение болезней и печалей.

Это было цветочное забвение, а из-под опаловой тучки смеялась ясная зоренька задушевным, ребяческим смехом.

Дрожжиковский стучал по столу, и в глазах Дрожжиковского отражалась розовая зорька… И казался Дрожжиковский большим, невинным ребенком.

В его глазах отражалась слишком сильная нежность; чувствовалось, что струна слишком натянута, что порвется она вместе с грезой.

Где-то играли вальс "снежных хлопьев". Душа у каждого убелялась до снега. Замерзала в блаженном оцепенения.

Невозможное, нежное, вечное, милое, старое и новое во все времена.

Так он говорил; приветно и ласково смотрел ему в очи старый священник, схватившись за ручку кресла.

Все были взволнованы и удивлены.

Довольный хозяин протягивал смущенному автору сообщения свои белые руки; шел оживленный говор…

Случайно попавший сюда марксист вскочил со стула и басом прогремел: "Позвольте вам возразить".

Но тут его перебил золотобородый блондин с лицом строгим и задумчивым; это был как бы аскет с впалыми щеками и лихорадочным румянцем.

Во время речи Дрожжиковского он вскидывал на него свод добрые глаза и, казалось, говорил: "Знаю, ах знаю…"

Теперь он стоял, словно властный диктатор. Скоро его деревянный голос заставил присмиреть чрезвычайно образованных.

Он говорил: "Ныне наступает Третье Царство, Царство Духа… Ныне вода с бледноликим туманом ближе жертвенной крови.

"Хотя Царствие Небесное не водою только, но и кровию, и Духом.

"Ныне мы должны претерпеть ужасную, последнюю борьбу.

"Среди нас будут такие, которые падут, и такие, которые не разрешат, и такие, которые проникнут, и увидят, и возвестят.

"Наступают времена четырех всадников: белого, рыжего, черного и мертвенного.

"Сначала белого, потом рыжего, потом черного и, наконец, мертвенного.

"Разве вы не видите, что на нас нисходит нечто, или, вернее, Некто.

"Это будет самый нежный цветок среди садов земных, новая ступень лестницы Иакова.

"Это будет горным ручьем, скачущим в жизнь бесконечную,

"Вот тайная мысль Достоевского, вот крик тоскующего Ницше.

"И дух, и невеста говорят: прииди".

И все молчал старый священник, склонив свою многодумную голову, заслоняя лицо дрожащей рукой.

От руки падала тень, а из тени смотрели синие глаза священника.

Уже в соборах пропели "Вечернее славословие", раздавалось бряцание кадил да вздохи старичков, архиереев, увенчанных бриллиантовыми шапками.

Пророк говорил: "И дух, и невеста говорят: прииди.

"Я слышу топот конских копыт: это первый всадник.

"Его конь белый. Сам он белый: на нем золотой венец. Вышел он, чтоб победить.

"Он мужского пола. Ему надлежит пасти народы жезлом железным. Сокрушать ослушников, как глиняные сосуды.

"Это наш Иван-Царевич. Наш белый знаменосец.

"Его мать – жена, облеченная в солнце. И даны ей крылья, чтобы она спасалась в пустыне от Змия.

"Там возрастет белое дитя, чтоб воссиять на солнечном восходе.

"И дух, и невеста говорят: прииди".

Потом он стоял весь строгий и задумчивый.

То был белокурый, высокий мужчина с черными глазами. На ввалившихся щеках его играл румянец.

Задумчиво молчал он, и марксист, позабыв свои возражения, сбежал украдкой из сумасшедшего дома.

Но в открытое окно рвался белый ветерок; он нес пророку сладкие, сиреневые поцелуи. И хохотала ясная зоренька, шепча: "милые мои".

Дрожжиковский с жаром пожимал руки белокурого пророка, а старый священник молча обвел присутствующих синими очами и потом склонил свою седую голову на старческую грудь.

Потом он заслонился рукой от света. Ветерок закачал его атласные, седые кудри.

На полу лежала его черная тень.

В тот час в аравийской пустыне усердно рыкал лев; он был из колена Иудина.

Но и здесь, на Москве, на крышах орали коты.

Крыши подходили друг к другу: то были зеленые пустыни над спящим городом.

На крышах можно было заметить пророка.

Он совершал ночной обход над спящим городом, усмиряя страхи, изгоняя ужасы.

Серые глаза метали искры из-под черных, точно углем обведенных, ресниц. Седеющая борода развевалась по ветру.

Это был покойный Владимир Соловьев.

На нем была надета серая крылатка и большая, широкополая шляпа.

Иногда он вынимал из кармана крылатки рожок и трубил над спящим городом.

Многие слышали звук рога, но не знали, что это означало.

Храбро шагал Соловьев по крышам. Над ним высыпали бриллианты звезд.

Млечный путь казался ближе, чем следует. Мистик Сириус сгорал от любви.

Соловьев то взывал к спящей Москве зычным рогом, то выкрикивал свое стихотворение:

"Зло позабытое
Тонет в крови!..
Всходит омытое
Солнце любви!.."

Хохотала красавица зорька, красная и безумная, прожигая яшмовую тучку.

В комнате горела красненькая лампадка. Проснулся ребенок.

Он кричал звонким голосом: "Нянька".

Просыпалась ворчащая нянька и укрощала ребенка.

А он протягивал к ней ручки и улыбался, говоря: "Где-то трубит рог!"

Нянька осенила его крестным знамением, говоря: "Христос с тобой, мой родной! Это тебе померещилось!"

И ребенок засыпал улыбаясь. И нянька шла спать.

Оба они слышали во сне призывный рог… Это Соловьев шествовал по крышам домов, усмиряя страхи, изгоняя ужасы.

Уже заря разгоралась с новой силой, когда хилый священник приподнялся с кресла.

Он говорил о вселенской любви с опущенными долу глазами.

Тихий ветерок качал его атласные кудри, а губы старичка священника расплывались в грустную улыбку.

Ничего он не принимал и не отвергал из сказанного, но говорил о любви.

К был ветерок… И не знали, был ли он от вздыхающих, сладких сиреней или от белых слов отца Иоанна.

А безумная зорька растопила яшмовую тучку и теперь хохотала, разгораясь, украсившись серебряной утренницей.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке