В лесу похолодало, и кончик Неонилина хрящеватого носа чуть-чуть пощипывало изморозью. Дневные запахи улетучились, словно их тоже приморозило. Деревья как бы придвинулись друг к другу; и чем дольше глядела на них Неонила, тем теснее они прижимались одно к другому, пока не слились наконец в бесформенную темную массу. Не было слышно и птичьего гомона, зато совсем близко что-то гудело ровно, тонко, словно кипел чайник над костром. Взглянув вверх, Неонила увидела телефонные провода. Старуха вспомнила, как по этому звону она дошла однажды до Узара сквозь глухую темноту.
В корчах и стонах Агапита лежала все там же на жухлой траве.
- Как хошь, а пойдем, сестричка, - ласково предложила старшая. - Вона звездочки высыпают, не в лесу же ночевать. С версту осталось, дойдем - и на покой. Вставай-ка, подсоблю.
- Не могу, Неонилушка. Конец, видно. Мочи нет, о-о-о… За что меня бог…
- А ты богушка не тронь, он не игрушка! Сама виновата…
- Я… сама?.. Я виновата?!.
Скрипя зубами и заплетаясь в подоле широкой юбки, Агапита поднялась и, опираясь на батожок, неуверенно зашагала к деревне. Весь облик ее был ужасен и жалок: ноги подгибались и вихляли, точно резиновые; туловище бросало из стороны в сторону; выбившиеся из-под платка пряди волос мотались по щекам; она бормотала что-то бессвязно и глухо. Неонила испугалась: не сошла ли ее спутница с ума? Шагая за Агапитой по пятам, она разбирала лишь отдельные слова.
- Я виновата? Нет. Только не в этом. Христос свидетель, не в этом. Не мой грех, не мой. Да, да, виновата, только не в этом. Я дойду. Я не дам дите, не дам… Я расскажу пресвитеру… Этому дьякону расскажу… Дойду, дойду…
Вдруг Агапита запнулась, покачнулась, разбросила руки, будто искала за что бы уцепиться. Неонила поддержала ее, обхватила поперек туловища и повела. Почувствовав опору, Агапита поплелась, трудно дыша и всхлипывая.
Наконец они выбрались из лесу и Неонила свернула на знакомую тропинку по-над речкой. На реке бушевал ледоход, но странница не замечала холода. "Слава Христу, доведу, - в душе ликовала она. - Доведу, доведу. Выполню пресвитерский послух, не брошу. А то срам-то какой, если опять еретикам попадет: странница - и вдруг брюхата!.. Господи, пособи!" Старуха помогла Агапите перелезть через изгородь, провела огородом, открыла задние ворота, втащила ее во двор и осмотрелась. В окнах дома виднелся свет; яркий луч лампы упирался прямо в двери погреба, это означало, что опасности нет, что можно помолитвоваться. Усадив Агапиту на крыльце, Неонила подобралась к окну, по-кошачьи, ногтем, поскребла стекло и промолвила:
- Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас!
- Аминь, - раздался изнутри негромкий мужской голос.
- Слава богу, - прошептала Неонила, снимая из-за плеч вдруг невыносимо отяжелевшие котомки.
В доме их встретил старик. Маленький, толстенький, он казался в то же время легким, словно надутым, как резиновый мяч. Узнав, что́ с Агапитой, он будто подкатился к русской печи, каким-то воздушным жестом открыл душник и проговорил в отверстие:
- Сестра Платонида, подымись-ка…
Услышав это имя, Агапита беззвучно рухнула на пол.
II. ДВОЙНОЕ ДНО
Прохор Петрович Коровин, встретивший вчера Неонилу и Агапиту, сегодня проснулся в наилучшем расположении духа. Прошедшая ночь доставила ему такое наслаждение, какого он давно не испытывал: вопли и стоны, мольбы и проклятия роженицы - господи, чего еще нужно Прохору Петровичу на старости лет? Вполшепота гнусавя свой любимый утренний псалом, он почти беззвучно нащепал лучины, разжег самовар, потом налил молока рыжему коту, осклабился в улыбке и пощекотал его жирное брюхо; кот фыркнул и стремглав ринулся под печь - он страшился пальцев хозяина, как огня. Затем старик раздвинул синенькие шторки на всех пяти окнах и принялся за поливку облинявших за зиму бальзаминов и гераней. Коровин делал это аккуратно, нежно, лишь кончиками пальцев прикасаясь к каждому растеньицу, к каждому лепестку. По его круглому, отливающему красной медью лицу разлилось удовольствие; узкие и острые, точно два лезвия бритв, глаза старика поблескивали, серая бородка клином и такого же цвета волосы, стриженные под бобрик, лоснились, а пухлые ловкие руки так и порхали от ведра С водой к цветочным горшкам и обратно. Покончив с поливкой, он вытер руки подолом красной с белыми горошинами рубахи и попутно тронул, будто проверил, крепко ли привязан, небольшой ключик на поясе. Часы пробили восемь раз; старик принес на стол кипящий самовар, плавными движениями расставил посуду с едой и на цыпочках подошел к кровати, разноцветной горкой возвышающейся в заднем углу комнаты.
- Тинь, тинь, тинь - подражая бою часов, пропел он над ухом спящей женщины, потом сказал: - Вставай, доченька, пора-с.
- Слышу… Топчешься, шлепаешь да зудишь, как шмель, мертвого подымешь!
Голос женщины был резким.
- Что ты, что ты, благословенная, как можно-с?! Приступаю шелковой стопою, калошки валеные, припеваю птичьим голосом, не трубно сиречь и не суетно…
- Завел дуду, - недовольно пробурчала дочь и поднялась. - Дай-ка гребень.
Женщина подошла к висячему зеркалу и принялась расчесывать свои длинные волосы. Цвета начищенной бронзы, они свисали вдоль ее стройного стана тяжкими волокнами и, казалось, искрились и звенели, когда она прядь за прядью перекидывала их с плеча на плечо. Старик явно любовался ими, пока не заметил в зеркале холодного взгляда, точно мраморных, серых глаз дочери и ее изогнутых усмешкой толстых, необыкновенно ярких губ.
- Кого это там черти драли? - тем же ледяным голосом спросила она, швырнув гребень на круглый столик. - Всю ночь уснуть не могла.
- Роженица-с, - будто обсосав кончик слова, ответил он, вспомнил о своем ночном бдении и облизнул губы: - м-мучилась в стенаниях.
- На что принял, готовое жрать?
- Из любопытства-с, признаюсь, из любострастия. Можно выгнать, ежели…
Она уложила косы обручами вокруг головы, повернулась к нему; и полные, румяные щеки ее дрогнули не то от сдержанного смеха, не то от возмущения.
- Лучше не придумал? Выгнать… Выбросить суку, чтобы ее чужие подобрали да в больницу увезли, а потом спросы да расспросы? Никого я не выгоню, сейчас мне каждая рука дорога.
- Знаю.
- Ну и ступай к чертям со своими советами!
- Ты, Минодорочка, завсегда так глаголешь, что по телесам либо пламень, либо озноб ходит.
- Чертей боишься? Погоди, они до тебя доберутся. У них про твою честь все записано: и как ты церковные деньги воровал, и как солдаток обсчитывал…
- Минодорочка…
- …и как дом поджег, и как мою мать защекотал.
- Минодора!
- Ладно, долго высказывать. Наливай чаю.
Почти каждое утро Минодора Прохоровна донимала отца его прежними грехами, а по вечерам беспощадно пугала старика адскими муками и сонмищами чертей. Нет, презирая отца лишь за смерть своей матери, она не корила его прошлым, не склоняла к раскаянию. Ей просто нравилось глядеть, как трепетало от страха его дряблое, оплывшее жиром тело, как щетинились от злости бородка и волосы, а узенькие щели глаз становились все шире и шире, пока ей не казалось, что глаза вот-вот выскользнут из орбит. Тогда, вся содрогаясь от внутреннего смеха, она обтирала выступивший на лице пот и через минуту-две начинала с отцом деловые разговоры.
Так получилось и в это утро.
- Вот чего, господин писарь, - усевшись за стол, начала Минодора, назвав отца по его старопрежней, еще царской волостной должности, как называла всегда, если речь заходила о чем-либо важном. - Откуда нелегкая принесла двух этих кикимор?.. Да держи ты чайник-то прямее, чего он у тебя подплясывает, мимо льешь! Слышишь, об чем я спрашиваю?
Старик еще сердился на дочь и молчал.
Он всем существом любил свою Минодору и, посердившись, обычно прощал ей любые издевки над собой, может быть, потому, что в пятидесятилетней женщине все еще видел подростка. Чаще всего гнев старика проходил при воспоминаниях о детстве Минодоры, когда он, потехи ради, учил дочь вешать на нитке новорожденных котят или подбрасывать собакам хлеб, начиненный иголками и толченым стеклом. Глядя, как подыхают животные, девочка звонко смеялась и от удовольствия обильно потела, что до слез умиляло отца. Иногда Прохор Петрович с улыбкой вспоминал, как еще школьницей Минодорочка заставила старуху-нищенку съесть пирожок с крошеным мылом, а нищему-слепцу облила керосином кудлатую бороду и подпалила ее лучинкой. Каждый раз в подобных случаях шалунья получала от отца серебряный полтинник за выдумку и смелость. Набитая дареными полтинниками копилка-совушка до сих пор хранилась в сундуке Минодоры как память о ее детских проделках и родительской доброте.