Мы заварили чай, принесли его в комнату, Мефодий налил себе стакан и, прихватив его полой рубахи, посверкивая лоснисто-загорелым мускулистым животом, закрыл за собой дверь. Мы с отцом остались вдвоем. Мы сидели теперь друг напротив друга, размешивали сахар в стаканах, молчали, и только взвякивали временами, вперебив, наши ложечки. Отец домешал, вынул ложку, обтряс и положил обратно в стакан.
- Вообще мне не рекомендовано много пить. Вредно, - сказал он.
- Не пей. Как хочешь. - Он заговорил - я ответил и, ответив, почувствовал, что сейчас, с разгона, если не задерживаться, смогу наконец задать тот вопрос, который давно должно было задать, но язык у меня не поворачивался. - Зачем ты приехал? - спросил я.
И так же, как я не ответил на его вопрос о доме, он не ответил на мой, только его никто не перебивал. Он обвел взглядом узкую, тесную комнату, бедно, казенно обставленную, даже без занавесок на окнах, с затоптанными, пыльными полами, с окурками под кроватями и сказал:
- Грязно живете. Неужели к чистоте, к уюту не тянет?
Я усмехнулся и пожал плечами.
- Это жениться, что ли?
Он опять не ответил. Только теперь он не оглядывал комнату, а, выпятив губы, набрякнув тяжелым морщинистым лбом, глядел на меня.
- Я ведь инсульт нынче перенес, - сказал он затем.
- Знаю, мать сообщала, - сказал я.
- А что ж не приехал?
- Зачем?
- Я ведь… умереть мог, - с усилием произнес отец.
"Когда мне сообщили, уже не мог", - сказал я про себя, однако вслух я все же не посмел выговорить эти слова. Хотя, может быть, и следовало. Две недели он лежал в больнице, две недели он выкарабкивался из темного, последнего, запредельного - мне не сообщали ничего. Когда же наконец выкарабкался, вылез, преодолел - вот тогда лишь, лишь после этого: поддеть, уязвить, нахлопать лишний раз по щекам: а ты где был?! а ты где был?! а ты где был?!
Но вместо всего этого я спросил:
- Почему же мать не сразу дала мне телеграмму?
Лицо у отца закаменело. Потом взгляд его медленно пополз с меня - в сторону, в сторону, голова опустилась и вдруг начала мелко, часто дрожать. Я услышал все тот же клекочущий, булькающий звук у него в горле. Он плакал!
Я стиснул горячий стакан между ладонями, мне жгло их - но я заставил себя терпеть. Я не знал, что мне говорить, что делать, и так, одной болью, одним рвущимся из груди стоном, мне было легче заглушить другую боль и другой стон.
- Это ужасно… это ужасно, - выговорил отец, мотая головой, - если бы я умер и не увидел тебя…
Я не в силах был поднять глаза на него.
- Ты же у нас все-таки один, - сказал он, помолчав, и в горле у него снова клекотнуло. - Я на пенсии… мать тоже дома, целый день одни дома… а ты раз в три месяца: на прежнем месте, адрес не изменился… Тяжело так. Тяжело…
Он опять замолчал и молчал долго, а я все так же не смел поднять на него глаза. Что он хочет от меня? Что в наших отношениях можно исправить, переиначить? Я чувствую себя безмерно виноватым перед ним. Перед ним и перед матерью - перед обоими, но это та предопределенная природой вина ребенка перед родителями, что они уйдут, а он останется, что их уже не будет - никогда, никак, а он будет жить, и тут уж ничего не изменишь, и никакими словами этого не выскажешь, и ни во что не воплотишь, тут лишь одно - носить это в сердце и скреплять его утешением о закономерности всякого ухода..
- Вернись домой, - сказал отец. Я вскинул глаза - он вытирал тылом ладони белые обвислые щеки. - Вернись, мы тебя с матерью очень просим. Нам это решение нелегко далось, просить тебя. Нам ведь, знаешь, и до того нелегко было: растить, растить сына - и чтобы он бродягой по стране пошел. Шабашником. Бог знает кем… У других, оглянешься - дети как дети: и в институты хорошие пошли, и положение какое-то понемногу зарабатывать стали, и квартиры получать, и своих детей… Нелегко нам пережить было. Стыдно перед людьми было… А сейчас решили. Вернись домой. Мы тебя очень просим.
Я сидел теперь, сжимая руки под столом между коленями и покачиваясь. Ладони у меня горели - видно я их сжег. Мгновение, когда горло мне тоже перехватили слезы, минуло, и ко мне возвращалось прежнее раздражение: отец говорил так, будто когда-то они с матерью сами попросили меня оставить дом, а теперь вот прощали. Я пригнулся и, не вынимая рук из-под стола, отхлебнул из стакана.
- А что, собственно, изменится, если я вернусь? Мне ведь не три года, меня не потискаешь. Я взрослый мужик, у меня своя жизнь… я к самостоятельности привык, не все ли равно, где я живу?
- У Анастасии Руслановны, подруги маминой, - помнишь? - сын уже завсектором… - сказал отец.
Вон как. Поддерживают контакты… Я промолчал.
- Она тобой все интересуется. А что ей скажешь… - Отец вздохнул, придвинул к себе стакан, подумал и снова отодвинул. - А почему ты, скажи мне, по специальности-то не работаешь?
Он произнес эту последнюю фразу таким бесцветным, таким подчеркнуто естественным голосом, что я понял - он знает. Бог ведает откуда, но знает. Точно.
Но все же я состорожничал.
- Как не по специальности? По специальности: электриком. Могу электросварщиком. Плотником могу.
- Нет. Я диплом имею в виду. - Он не удержался и по лицу его прошла довольная улыбка. - Зачем-то ж ты кончал институт?
Неважно, как он узнал. Не от Мефодия, который понятия не имеет, что два года назад я закончил Уральский политехнический институт, факультет энергетики, не из "Дела" отдела кадров, в котором и записи нет такой, что я электрик с высшим образованием; сам как-то узнал, сами они с матерью узнали: проанализировали мои частые прошлые наезды в Свердловск, послали запрос… но неважно все это в конце концов. Вот он почему приехал - вот что важно. Теперь они могли бы не так стыдиться меня. Теперь им было бы легче терпеть меня рядом.
- В принципе, отец, в общем-то, ни за чем, - сказал я, глядя мимо него. - Просто ничего более умного не придумал. Чтобы хоть какой-то смысл был. Цель какая-то. Чтобы хоть чем-то жизнь заполнить.
- Это институт-то ты называешь "хоть чем-то"?
- Ну а что же, институт, по-твоему, это что-то вроде визитной карточки на вход в жизнь? А без него вроде как ты где-то за оградой обретаешься?
Он мне не ответил. Я посмотрел на него - он сидел, держась за ложечку в стакане, и молча и печально глядел на меня.
- Я ведь о тебе думаю, - сказал он затем надтреснуто. - О себе мне что думать, поздно уже. С институтом - и электриком… А поработай ты по специальности годок-другой - и в Академию внешней торговли пошел бы. Я бы помог. Пока у меня еще связи есть… - Он снова замолчал. Помолчал и добавил: - Пока я жив еще…
Я весь внутри так и взвился. Как он это добавил: "Пока я жив еще"… Точно все отмерив и отвесив, не раньше, нет, - в конце своего проникновенного монолога, выдержав необходимую паузу… Обо мне он думает… Обо мне он заботится!.. Теперь, конечно. Теперь обо мне…
- Ну что ты молчишь? - возвысив голос, спросил отец. - Ответь, чтобы я матери что-то сказать мог.
Я, по-прежнему молча, все так же не прикасаясь к стакану горящими на ладонях руками, наклонил его губами, отхлебнул чаю, встал и подошел к окну. Солнце село, улица была серо-фиолетовой и казалась в этом освещении ухоженно-чистой и домашне-уютной.
- Да что, отец, мне сказать… - повернулся я к нему со смешком. - Ты как, ты, наверное, рано сейчас ложишься?
- Чего рано? - выпячивая губы, ошеломленно спросил отец. Потом понял. - При чем это здесь?
- О ночлеге для тебя позаботиться нужно, - сказал я, испытывая, к своему стыду, наслаждение от его замешательства. - В гостиницу сегодня уже не успеешь. Или мы как, всю ночь говорить будем?
Отец тяжело пошевелился на стуле, заскрипев им, и резко, подальше от себя, отодвинул стакан с чаем.
- Все шуточки шутишь, - сказал он. - Тебя о деле упрашивают. А ты!..
Порою я очень жалею, что армия минула меня. Я аккуратно вставал на учет, откреплялся и закреплялся, но я так часто, особенно первую пору, переезжал с места на место, что бюрократическая машина учета не зацепила меня своими зубцами, я проскочил между ними. И теперь мне кажется иногда, что я недобрал чего-то существенного в жизни, перемахнул через какой-то кусок ее, который мне непременно нужно было бы знать, носить в себе его опыт и отражение, его вкус и запах, - как всегда со мной призрак, туманно-отчетливый образ той, другой жизни, в которую я едва не ступил, прикоснулся, ощутил на лице ее дыхание - и ускользнул, ушел в сторону, а было суждено - войти, обмять показавшийся бы поначалу жестким хомут и трусцой, трусцой, все сильнее, все крепче налегая на постромки, повлечь за собой повозку своей судьбы, неслышно и послушно бегущую за спиной по накатанной дороге.