- Сволочь, - говорили ему, сдаваясь, и уходили, а он валился обратно на постель и засыпал глухим сном испуганного человека.
Через три месяца его выпустили. Он был уже не тот. Навыки механика он растерял под свирепыми затрещинами, а слова продолжал выговаривать так же, словно и не проходил никаких курсов. Видя его неуспехи, его уволили. Куда идти? Он решил открыть трактир. Помогли другие кандидаты, с которыми он учился на курсах и которые стали большими людьми. Он открыл свой трактир на правительственной улице и стал лупить с захожих чиновников трехкратную цену. Ему это прощали - в трактире готовили вкусно и закрывались поздно. Сторонних людей сюда не пускали. За всем присматривал сам Диколаев - большой, хмурый и нелюбезный. Многие считали, что его давно пора посадить за решетку, потому что он не соблюдает ценовой политики. Но все сходило Диколаеву с рук - у него были высокопоставленные заступники.
В трактире Рожнов и Молостнов тут же принялись спорить о параграфе 211 - так ли нужно его упразднять. Молостнов, как казалось Рожнову, втайне сочувствовал ему и разделял его взгляды. Но не давали покоя Молостнову въедливость и законопочитание. Из-за них он потерял сон. Иногда посреди ночи он вскакивал с постели и начинал расхаживать по комнате.
- Ваня! - шептала ему с постели жена. - Чего ты? Опять законы?
- Законы, Маша, законы, - сурово отвечал Молостнов, продолжая думать. Жена вздыхала. Она не понимала его. Из закона дом не построишь, шапку не сошьешь. Чего беспокоиться-то? А Молостнов все думал - о том, как бы лучше букву подправить, где бы слово передвинуть. Исполнение законов волновало его. Много лет он втайне составлял перечень пробелов к основным орфоэпическим законам, и за эти годы накопился у него многостраничный список поправок. Все потерянные запятые и двоеточия отыскал Молостнов, обнаружил массу опечаток, искажающих смысл соответствующих правовых актов, увидел просчеты, и огрехи, и ляпы. А тут еще этот параграф 211. Сколько снов из-за него не досмотрел Молостнов.
- Что ты, Ваня? - просыпалась жена.
- Да, видишь, параграф 211 этот, - отвечал Молостнов, сутулясь.
- Опять? - спрашивала жена.
- Опять.
- Ну, ты о 210-м подумай, - подсказывала жена, - или о 208-м. Авось, успокоишься.
- Да что 208-й, - отмахивался Молостнов. - С ним-то все в порядке. Спи, Маша.
И продолжал расхаживать по спальне до самого утра. О законе горела его душа.
В трактире Шмитт выпил рюмочку, тут же заснул, и пришлось его отправлять домой на такси. Потом Рожнов и Молостнов заспорили. Веселье в трактире Диколаева только разгоралось. Из соседнего отделения, где пили неудачливые кандидаты, неслась заунывная песня:
А я буковку, а я буковку
А все выговавиваю.
А та буковка, а та буковка
А да не выговавивается!..
Бодрые половые носились по трактиру с подносами.
- Не могу я позволить этого, Юра! - строго говорил Молостнов. - Чего-чего, а этого не могу. Все-таки 211-й параграф, не какой-нибудь 216-й.
Юрий Петрович кивал и почему-то улыбался. Он охмелел. Веселое бунташное настроение овладело им. Хотелось отменить все параграфы и остаться голым, гордым и незащищенным, как громоотвод. И Молостнова почему-то было жалко. До того, что хотелось подлить ему еще. И Рожнов подливал ему, не забывая и себя. Беззаботно опьянел Юрий Петрович.
Домой он возвращался через площадь. Было совсем темно. Неземная стужа воцарилась в городе с приходом ночи. Во мраке стояли темные дома. Только на площади горели костры для обогрева озябших караульных. "А холодно вот так-то на посту толчать, - безмятежно думал Рожнов, одетый в теплую шубу. - Особо не поглеешься".
Анна Тимофеевна заботливо встретила его, приняла шубу. Усталый какой, измучился, видать, за день. Юрий Петрович, сполоснув руки и лицо, подошел к клетке с Ломуальдом. Желтый попугай весело смотрел на него то одним то другим глазом.
- Ну-ка, скажи, - потребовал Рожнов, пошатываясь: - Скажи "полядок"!
- Порррядок! Порррядок! - с готовностью завопил попугай.
- У! - замахнулся на него Рожнов. - Колмлю тебя еще! Скажи "Ломуальд холоший"!
- Ррромуальд хоррроший, хоррроший! - заорала в ответ упрямая птица.
- Эх! - вздохнул Юрий Петрович и тут же, вспомнив о прошедшем дне, довольно улыбнулся. Так-то, господа-товарищи. А то все - параграф 211. Нет-нет, реформы нужны, реформы. Ну да пускай лучше Молостнов на сон грядущий об этом думает.
И Юрий Петрович погрузился в теплую постель.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Еженедельник "Правúло" был одним из самых популярных и влиятельных изданий в среде эмиграции. Общеизвестно было, что выпускает его один-единственный человек - Лев Павлович Заблукаев, публицист, фельетонист, поэт, драматург. От недели к неделе неуемный Заблукаев в одиночку наполнял свою газету острыми статьями, колонками на животрепещущие темы, фельетонами, сатирическими стихами и пародиями, подписываясь как своей фамилией, так и разнообразными псевдонимами. Кто-то однажды подсчитал все псевдонимы Заблукаева за всю историю газеты - их оказалось более двухсот.
Тема у Заблукаева была одна - порча языка. На эту тему он писал с неисчерпаемой энергией. Порча языка занимала Заблукаева с ранних лет. Происходил Лев Павлович из семьи учителей и в детстве мечтал стать учителем родного языка, как родители. Читать он научился так рано, что даже не помнил, когда именно и с чего началось для него чтение - ему казалось, что читал он с самого своего рождения. Дошло до того, что, когда он был в третьем классе, отец стал сажать его за проверку школьных сочинений - и это получалось у маленького Левы великолепно. Он был пристрастным, внимательным и строгим учителем, хотя отцовские ученики, разумеется, и не предполагали, что оценки им давно уже ставит учителев сынок. И никто из них даже и не подозревал, каким ужасом, каким праведным негодованием проникался Левушка, читая их опусы. Стоило глазу его наткнуться на что-то вроде "В своей повести "Барыфня-крестьянка" А.С. Пуфкин показал…", как гнев и досада наполняли ученика третьего класса Льва Заблукаева. Ему казалось, что каждую минуту, каждый миг над языком совершается постыднейшее надругательство, и что никто, кроме него, этого не замечает.
Его отец, Павел Львович Заблукаев, был добрый человек, совершенно запутавшийся в грамматических правилах. Что ни месяц, сверху, из министерства, спускался циркуляр с очередными поправками к грамматическим нормам, и через пятнадцать лет учительства старший Заблукаев уже не знал, как правильно написать - "жаворонок" или "заворонок". Не то чтобы писать "заворонок" предлагалось очередным циркуляром: вся беда была в том, что циркуляр не запрещал так писать, осторожно намекая на "варианты" написания. Видя такое, Павел Львович часто плакал в своем кабинете. Ему тоже казалось, что над родной речью совершается надругательство, но, в отличие от сына, он считал, что творится это непотребство исключительно с той целью, чтобы свести его, Павла Львовича, с ума, столкнуть в яму, лишить заработка, окончательно погубить. Иногда дома они с женой, учительствовавшей в соседней школе, схлестывались по поводу какого-нибудь правила. Поводом почти всегда служила ошибка диктора или газетная статья, где несколько раз повторялось какое-нибудь слово вроде "пелеломный". Павел Львович приходил в ужас, на что Наталья Михайловна, его жена, спокойно замечала, что язык не стоит на месте, он развивается, и прекрасно, что правительство это понимает.
- Но как же быть с нормами, Наташа? - вскрикивал Павел Львович и начинал бегать по комнате, потрясая газетой. - Это просто немыслимо!
- Успокойся, Паша, - говорила Наталья Михайловна. - В газете просто так не напишут. Значит, следует ждать очередного циркуляра.
Это слово приводило Павла Львовича в умоисступление.
- Опять! - вскидывался он. - Это немыслимо, немыслимо! Это невозможно терпеть!
А через несколько дней в школу и впрямь спускался очередной министерский циркуляр, в котором предлагалось учитывать все "варианты" написания слова "переломный", а именно "пелеломный", "перевомный", "пегеломный", а также иные, не запрещенные законодательством.
Отец и сын никогда не разговаривали на эту тему. Младший Заблукаев сначала пытался высказать свою точку зрения на события, передать отцу слышанные в школьных коридорах слова, в которых уже не оставалось ничего от классической родной речи, но Павел Львович не хотел о них знать. С ужасом он начал осознавать, что эти слова, которые когда-то резали бы ему слух, теперь казались ему правильными. Он понял, что больше не различает грани между чистым языком и языком, на котором говорит улица. Он потерял опору. А ведь именно ему надлежало прививать ученикам любовь к родной речи, к ее нормам. Но он уже не мог, был не в состоянии. Жена смотрела на него со спокойным презрением. Сама она давно привыкла к этим нескончаемым циркулярам и быстро осваивала новые нормы. В школе ее любили, считали своей. "Усителка нафа нифего тетка, понимаюсяя", - говорили про нее. И она втайне гордилась приобретенным уважением.
- Наталья Михайловна, мозно выйти покулить? - спрашивали ее здоровенные лбы-десятиклассники на уроке, и она, либеральничая, разрешала:
- Мозно.