Пуля летит доля секунды, а детское тело исковеркано навсегда. Сколько же наших осталось лежать без могил вдоль железных дорог… Сколько похоронено в Казахстане… Сколько исчезло в эти две войны, и нет концов. А мы остаемся. Мы выживаем. Мы стоим на своей земле. И значит, мой народ прав. Я навсегда запомнила глаза Заура, когда его принимал на руки тот офицер. Он смотрел с такой болью – и все же с надеждой. Мы выживем, мама, говорили глаза, и ты поздравишь меня на моей свадьбе, ты будешь качать внуков, все будет хорошо. Его погрузили в боевую машину, и я испугалась, что больше никогда его не увижу живым. Увидела. Спасибо тем добрым людям, которые среди крови и грязи спасли жизнь ребенка. Спасибо доктору, спасибо этим военным, они сразу взяли его к своим раненым и довезли. Все-таки довезли.
Или тот пацаненок… Как смотрела его мать, как протягивала его нам: глядите, мол, что вы сделали! Дура, хотел я сказать, ты посмотри, откуда стреляли, это же не наша пуля. Тем более, мы сами не пехота, автоматы – не наше оружие. И вообще, не стреляли бы в нас – не стреляли бы мы. Не приходили бы от вас к нам все годы вашей "суверенности" – не пришли бы к вам и мы.
Я не стал тогда ничего этого говорить – бесполезно. Просто позвал Леонтьева, приказал доставить мальца в госпиталь – все равно надо было везти двоих с нашей батареи, одного зацепило прошлой ночью из подствольника, второй обожрался чем-то, из сортира не вылезал. Но эти-то могли подождать, а с мальцом, конечно, было плохо. Надеюсь, привезли его вовремя – проникающее в брюшную полость, это не шутки.
Потом передали, что все же сдали его по назначению. А подробности рассказывать некому: на обратном пути налетели на фугас, Леонтьев двухсотый, а с ним прапорщик какой-то был, не наш – без ступни остался… Нет, делай им после этого добро, а? А все-таки, все-таки… вспоминаю иногда глаза того парнишки. Хорошо бы он остался в живых. Хорошо бы. Слишком много было бессмысленной крови, никаким антидепрессантом не зальешь.
Они вышли на одной станции, но в разные двери – не сговариваясь, поднялись, разошлись, не оглянулись. Они так и не вспомнили о прежней своей встрече – тогда все было другое, у них на руках был раненный ребенок, им было не до того, чтобы запоминать лица.
Тихое и безмолвное житие
Они уже намаялись в электричке, и так радостно было выпорхнуть на заснеженный перрон, вдохнуть холодного воздуха, сразу захотелось шалить и смеяться.
– Таська, дай я тебя поцелую!
– Ага, у некоторых только одно на уме, – с притворной обидой сказала она, но развернулась к нему, сочно впечатала поцелуй, на несколько секунд короче, чем хотелось, а потом сделала строгое лицо:
– Ну все, все, Денис. Хватит. Будем серьезными. Молодой человек едет знакомиться с родителями барышни. Теперь нам на автобус. Тут тебе не Москва, тут все иначе.
И в самом деле, ее бежевая потертая шубка почти светилась среди тяжелых пальто, пуховых деревенских платков, китайских нейлоновых курток.
– Ну Таська!
– Хватит, хватит, потом. На автобус опоздаем! Батюшка заругает, – хихикнула она и снова надела серьезную-серьезную маску. Игра, или на самом деле так?
Нравилось Денису сочно перекатывать во рту ее имя. Ему она сразу так и запомнилась – именем. Не Таня и не Ася – Тася, новое, незнакомое, чудное. Когда на той вечеринке к нему шагнула девушка с каштановой косой и сказала "Таисия" – словно протянула на ладони хрустальный шар, внутри которого клубилось что-то синее, неземное. Он сперва не понял: "таись, и я…" Кажется, тогда так и переспросил: "и что?" Девушка в ответ рассмеялась: "И ничего! Таисией меня зовут, Тасей". "А я Дэн", – растерянно отозвался он, – "ну, полностью Денис". "Денис? Дэн…" – она распробовала кончиком языка эти слова, как новое блюдо из чужих краев. И больше никогда не называла его Дэном, только – Денис.
Тогда они еще только познакомились. Он не пошел ее провожать, был кто-то другой. Роман начался позже, с другой вечеринки. В круговерти лиц и бутылок он снова выхватил этот хрустальный шар, подсел к ней, начали разговор как будто от нечего делать – и вдруг стали говорить, говорить, говорить… Оказалось, что оба как раз тогда читали "Хроники заводной птицы" Мураками, и оба, насладившись кусочком, оставляли книгу на пару дней, чтобы переварить проглоченный кусочек и успеть соскучиться.
Она начали встречаться – и во время этих свиданий открывалось все больше вещей, на которые смотрели одними и теми же глазами. Они бродили по Москве или сидели в его однокомнатной квартире, доставшейся в наследство от деда, и говорили, говорили, говорили… Иногда целовались, но – не более. Тася позволяла какую-то долю объятий, достаточно невинных. Они могли прижиматься друг к другу телами, но если его рука мягко сползала с плеч, чтобы исследовать ее тело – она так же мягко отстранялась. И было в этом, как и в имени, что-то старомодное, притягательное, когда для тысячи других девчонок постель с третьего свидания – без проблем.
А потом начинал клубиться синий туман в хрустальном шаре, и Тася пропадала на неделю или две. Нет, речь не шла о поездках к родителям, довольно редким и всегда непродолжительным, или о маленьком путешествии в ее студенческие каникулы (они никогда не ездили вместе, только мечтали о таком – ведь у Дениса была работа). Тася оставалась в Москве, брала трубку, получала эсемески и имейлы, даже порой отвечала на них, но как-то рассеянно, и после пары нелепых и скоротечных обид Денис понял: лучше ее в такие моменты не трогать. Потом она звонила сама: "Дениска, я соскучилась! Чего не звонил?"
Бесполезно было объяснять, что звонил только вчера, и даже застал дома, но – не вышло поговорить. И он отвечал: "И я ужасно соскучился, Таська, давай… давай сегодня вечером… а просто погуляем по Красной площади?" Она только смеялась в ответ, значит свидание было назначено. Чем нелепее место, тем лучше. Клубящийся шар нырял в сырой воздух московской зимы, в котором можно было гулять и целоваться. А главное – говорить.
Так они узнавали друг друга. Единственный сын из интеллигентской семьи, замкнутый, неловкий, как он сам думал о себе, менеджер по продажам в одной из бесчисленных мелких торговых фирм – и студентка филфака МГУ, дочь священника из деревни во Владимирской области. Четвертый ребенок из пяти, и у всех такие же странные и звучные имена: Глафира, Пелагея, Серафим и Давид.
– По святцам, что ли, называли вас родители? – предположил Денис, когда услышал эти имена.
– Не совсем, хотя иногда да, – ответила Тася, – просто родители хотели назвать нас старыми именами, какие нечасто теперь встретишь. Ну посуди сам – разве не надоест, когда каждая девчонка Маша, Наташа, Аня или Света? А тут: Гла-фииии-ра… Звучит-то как, а?
– Но лучше всех: Таисия!
– Ага, – просто согласилась она, – а вот мои родители – просто Андрей Иванович и Татьяна Петровна. Даже смешно, да?
– Они же, наверное, из другой среды?
– Ну да. Папа физик по образованию, мама – искусствовед. Он бросил все, работу, науку – а он ведь был кандидат наук, и достаточно перспективный! – и ушел в семинарию. Познакомились, когда мама приехала к ним в Загорск изучать раннехристианское искусство. Там есть такой кабинет, церковно-археологический, туда только своих пускают – ну, она как-то договорилась, ее пустили, дали его в провожатые. Так и познакомились. Потом и она бросила свой институт исследовательский. Они специально хотели, чтобы поближе к народу, в деревню. Но ты знаешь, у нас все было. Я никогда не чувствовала себя деревенской девчонкой. Мы много путешествовали, когда летом, после Троицы, он брал отпуск. нас часто возили в Москву, во Владимир… а летом в деревне такая речка! лошади, грибы, ягоды… Сказка. Моим бы детям такое детство.
И у Дениса, который нечасто бывал в церкви, сразу всплыла в воображении картинка: статный священник в полутемном храме выговаривает звучные слова молитвы. Вспоминалось слышанное однажды: "тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте". Вот так, наверное, и жили: во всяком благочестии. И чистоте.
А теперь они вдвоем ехали к тасиным родителям – знакомиться. Другие дети тоже разлетелись – Серафим служил офицером на подводной лодке, Пелагея была замужем за питерским художником, а остальные учились в Москве. И эта чета жила в своем домике все в той же владимирской деревне, как корнями в землю вросли. Даже не сказать, что жили вдвоем – столько всегда вокруг них было народу, рассказывала Тася. Вот едешь родителей проведать, и даже еще не знаешь, с кем будешь сегодня за одним столом сидеть.
На привокзальной площади Тася сразу отыскала нужный автобус, он уже собирался отходить, и драповая, пуховая толпа внесла их в салон, где все дышало другим, немосковским духом.
"За проезд готовьте", – немолодая тетка пробивалась сквозь толпу, а толпа расступалась, охая, выдыхая перегаром и чесноком. Забились в дальний угол, у заднего окна, и молча смотрели, как тают в редком снегопаде придорожные столбы и неровные сугробы…
Тася молчала, готовилась к встрече, словно вспоминалась, вырастала в ней другая Тася. Деревенская девочка. Дочь священника. Маленькая, с лукошком ягод, что кормит черной соленой горбушкой жеребенка на лугу. И тут Денис наконец-то решился. Нагнулся к розовому ушку, зажатому вязанной шапочкой, и громким шепотом сказал:
– Таська, я… я работу потерял. Вчера.
Она развернулась, и выдохнула:
– Уволили?
– Вышибли, как пацана сопливого. Сказать кому, не поверят… Полтора года на них батрачил, как папа Карло, отпуск брал лишь один раз, и то на две недели… А тут – одна ошибка, и то, разобраться еще, моя ли.
– Несправедливо, да, Денис?