Человек в розовом тюрбане подвел мальчика к прилавкам на самом краю обширного рынка. На грубо сколоченных столах и на земле, в пыли возле, лежали узорчатые ковры, длинные кривые ножи и короткие кинжалы в богато изукрашенных болотной яшмой, тусклыми глазами рубинов и мелким жемчужным пшеном, серебряных и стальных ножнах. В широкой и глубокой чаше навалены синие, цвета зимнего неба, камни величиной с перепелиное яйцо. Мальчик зачарованно смотрел на бирюзу. Перевел взгляд на искусно выточенную из черного обсидиана кошку. Глаза кошки горели зеленью. Два изумруда.
- Египетские копи, - горделиво сказал купец в розовом тюрбане и потрогал кончиком пальца кошачьи глаза. - Слава мастеру, что сделал. Гляди! Такого нигде не увидишь!
Мальчик погладил каменную кошку по холодной голове. Птичка за пазухой чвиркнула раз, другой.
- Вы это все продаете?
Улыбка кошачьим хвостом мазнула по губам купца.
- Все на свете продается и покупается, отрок! - Снисхождение звучало в голосе. - Ты разве об этом не знаешь?
- Не все, - тихо сказал мальчик, а ясные глаза смотрели прямо в лицо мужчине, смело, достойно.
Купец отвел взгляд. Розовый румянец взбежал ему на широкие смуглые скулы.
- Я поспорю с тобой!
- Ты не поспоришь со мной. - Голос мальчика был тих и весел. - Разве ты никогда не дарил подарки? Тем, кого любишь?
Краска стыда на щеках купца потемнела. Солнце поднималось выше, пекло нещаднее.
- Ты без накидки, - смущенно, ворчливо сказал купец. - На! Держи!
Сдернул с торгового стола серую накидку из верблюжьей шерсти - бишт, протянул мальчику. Мальчик, улыбаясь, принял; надел.
Из-за стола на них глядели три пары веселых глаз. Белки пылали синим светом, катались под бровями не хуже бирюзы. На грубых пальцах, и толстых и худых, горели под солнцем перстни. Крупные богатые камни сверкали с вызовом. Шелковые тюрбаны, под стать струистым атласным халатам, кричали о довольстве и веселии хозяев.
- Мы с друзьями давно торгуем и, как видишь, радуемся жизни! - Купец в розовом тюрбане широко повел в воздухе загорелой рукой, и на его безымянном пальце тоже сверкнул особо драгоценный перстень: камень, с куриное яйцо, странного серо-лилового, зловещего цвета, остро вспыхивал изнутри алыми пожарищными огнями. - Мы знаем вкус жизни, цвет ее и радость! Мы знаем вкус и пользу денег! А также вкус земных наслаждений знаем мы! На заработанные торговлей деньги мы все можем купить! Все, что пожелаем! Лучших, красивейших женщин! Не только шлюх, но и изысканных гетайр! Лучшую еду! Лучших коней! А гляди, какие у нас верблюды! - Смуглый жесткий, деревянный палец гордо указал на громадных, длинношеих, опушенных вислой шелковистой, золотистой шерстью, и впрямь роскошных верблюдов, крепко привязанных перевитыми веревками к заостренному столбу; сбруя, расшитая мелкими перлами, искрилась на солнце. - Не бедствуем мы! Радуемся мы! Чего ж еще желать?
Мальчик погладил по головке и спинке птичку, совсем вылезшую из-за пазухи. Птичка медленно, цепляясь коготками, переместилась из-под плаща на плечо.
- Прав ты, - сказал мальчик, - желать больше нечего.
Улыбка жгла ему губы.
И купец в розовом тюрбане понял: в сердце прокралась тревога.
Тревожно стало ему от этой улыбки, горько, больно. С чего бы?
Хотел замахнуться. Прогнать насмешника, негодяя!
Еще и накидку ему пожаловал!
- А вы издалека привозите красоту? - вдруг спросил мальчик, блеснув глазами. - Путешествуете?
Купец видел, видел свет, что загорелся на дне широко расставленных юных глаз.
Свет любопытства. Жажда простора.
И купец, вместо пощечины злой, улыбнулся отроку в ответ.
И я, Ангел Господень, видел из-под купола чистых и жарких небес, как мальчик и купец обменялись немногими, но важными словами; обменялись записками на тонких и узких полосках пергамента из нежной козьей кожи, прибитых к кедровым дощечкам; как на прощанье улыбнулись друг другу, уже без насмешки и страха, и глубоко заглянул розовый от волненья купец в глаза непонятного отрока, широко, как у молодого бычка, расставленные подо лбом; и долго глядел ему, уходящему с птичкой за пазухой, вослед.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. ОРГАННЫЙ КОНЦЕРТ
Очень маленький человек, а казался себе непомерно большим. Много горя пережил.
У него на одиноком медном крючке в коридоре висел странный такой тулуп овечий, самосшитый, не помнит уже, кто сшил ему: то ли мать покойная, то ли тетка покойная, а покойная жена звала одежонку по старинке - зипун, так и он его стал называть: сверху серо-грязное плотное сукно, из такого шинели военным шили, снизу белая курчавая овчина к сукну пришита; за длинную жизнь протерся до дыр на локтях, моль побила толщь армейского сукна и мездру, но лишь кусок вывернутого внутрь, к теплу тела, старого овечьего меха спасал его в морозы.
Лютые морозы, стальные морозы.
Накрывался зипуном поверх одеяла. Ноги к подбородку поджимал. Дрожал. Согревался. И мерз опять.
Синие искры и стрелы мороза бежали по стеклу слепого окна, слагались в узоры и надгробные цветы. А он все не хотел умирать.
Он не хотел умирать, хоть смерть ему назначили безусловную и скорую. Никто не знает часа своего, это так, а он знал, ему - сказали.
Непомерно огромная жизнь прошла. Вся уместилась на ладони.
Ладонь твердая, кожа наждачная, мозоли у основанья пальцев, ближе к ладони, будто от весел. Будто б он всю жизнь работал гребцом. Что он делал руками? Ну да, работал.
Работали руки на всяких работах, изломались в костях, устали. Он ушел от всех работ, уволился отовсюду. "Как ты будешь жить?" - спрашивали его чужие, хриплые голоса. "Никак", - пожимал плечами, смеялся. "Никак - это значит не жить?" - тоскливо уточняли голоса и сливались в один серый волчий, меховой шорох. Наоборот, усмехался, только сейчас жить и начну.
Собирал пустые бутылки на задах заснеженных дворов, по оврагам, по пустырям, около бензинных гаражей; пел над бутылками песню, когда домой приносил и раскутывал, как дитяток, бережно вынимая из рваного заплечного мешка, притворявшегося ранцем.
Ел скудно. Жалкие деньги вырывались из кулаков ветхими сухими листьями, серебряными голыми рыбками. Уплывали. Вот бы и мне уплыть, подумал однажды чисто, беззлобно.
Куда уйти? Куда исчезнуть? О, исчезнуть от людей, вот счастье.
Ведь нужен Путь, и высчитать надо время, что пробудет в Пути.
И дойдет куда? Кто в объятья примет его? Кто простит?
У него в каморке висели две родовые, древние, избяные, лубяные, первобытные иконы. На одной горело темным, страшным золотом лицо Женщины, она крепко прижимала к груди Ребенка. А иной раз ему казалось - Старика. С другой пронзительно, беспощадно глядел Старик. Глядел сквозь его живую грудь. Сквозь стену. Сквозь ночную метель глядел, и зрачки его упирались в ледяную жесть крыш и в мертвые звезды. Если долго глядеть на Старика, он становился Ребенком.
И тогда он путал возрасты и времена.
И себя путал с кем-то другим, Иным, ему неподобным.
На столе торжественно и робко расставлял снедь: испеченную в печке, в жарко-синих и розовых углях, гнилую картошку, хрустальную старинную солонку с крупной серой солью, толсто нарезанный ржаной хлеб. Чай наливал в граненый стакан, стакан робко дрожал-колыхался в медном кривом подстаканнике - велик был подстаканник стакану, и велика была ему его жизнь: сшили кому-то чужому на вырост, а вот ему - по ошибке - досталась.
И только отщипывал от хлеба и клал черную пахучую, вкусную мякоть в рот, - в дверь звонили либо стучали, и он тихо, мелким шепотком, матерился.
Друзья приходили внезапно, крикливо и надоедливо. Все меньше их становилось. Он не знал, куда себя спрятать от них. Кипятил воду не в чайнике - у чайника носик отвалился давно, - в старой сожженной кастрюле; заваривал гостям чай прямо в чашках, и чашек год от года становилось все меньше. Расползались чашки, как тараканы. "Эх, Вася-Василек, - усмехались друзья, прихлебывая чай безо всякого там сахара или варенья, - эх, дружище, совсем обеднял ты! Жениться б тебе надо, а?" Он пожимал плечами: одно плечо торчало выше, другое ниже, такой сутулый был он, почти горбатый.
Один его дружок, наибольший надоеда, длинный как жердь-слега, он звал его Петрович, вот так однажды пил- пил пустой его зеленый чай - да и раскололся: вытянул из кармана книжечку без начала и конца, да ведь и без обложки, с обгорелыми страницами.
- В печке, что ли, сожгли! - беззлобно он воскликнул, помешивая ложечкой в граненом стакане невидимый, сказочный сахар.
А Петрович вооружился очками с разными стеклами: одно увеличивало глаз, другое уменьшало, и два глаза мерцали под заляпанными жирными стеклами, как куриное яйцо и перепелиное яичко, - развернул книжку, будто носовой платок, сейчас сморкнется! - и прочитал ему медленно, важно:
- "Когда он пересек Страну Пяти Рек и Раджпутану, поклонники бога Джайны просили его поселиться среди них. Но он покинул заблуждавшихся поклонников Джайны и отправился в Джаггернаут в землях Ориссы, где покоятся смертные останки Вьясы-Кришны и где белые жрецы Брахмы оказали ему радушный прием. Они научили его читать и толковать Веды, исцелять молитвами, разъяснять народу Священные Писанья и изгонять злых духов из тел человеков, возвращая им здравие". А? Каково?
Он ничего не говорил, обдумывая услышанное. Ложечка звенела в стакане. На миг ему почудилось - в стакане стоит маленький человечек, похожий на него, только очень старый, совсем старик; белые волосы игрушечного старичка треплет невидимый ветер, и старик вцепился сухими крючьями пальцев в край стакана, как в закраину лодки.