Тибетское Евангелие - Крюкова Елена Николаевна "Благова" страница 3.

Шрифт
Фон

- Это сказка? - спросил он, вынув ложку из стакана. Поднес ложечку к губам и осторожно, по-зверьи, снял с нее губами невидимую святую сладость, и проглотил, и улыбнулся.

- Нет, не сказка это! - обиженно сказал приятель и поправил на носу очки, и толстое стекло сверкнуло дальней зарницей. - Это правда! Это про путешествие какого-то, едрить его, Иссы по разным экзотическим странам, вот это что! Слушай, классная книга! Я прочитаю - и тебе дам! Обязательно!

- Дай, Петрович. Пожалуйста, - наклонил он голову и потер ладонью мохнатую щеку.

- А может, тебе бритву подарить? - Голос Петровича сверкал шуткой, голодом и весельем. - А у тебя пожрать-то чего есть, окромя хлебца и картохи?

- Однако есть.

Он сел на корточки и полез в старый шкаф. Дверца заскрипела, посуда загремела, чашки и тарелки, из которых уже никто и никогда не ел и не пил, обреченно свалились друг на друга внутри шкафной фанерной коробки.

- Ну и музыка! - прокричал Петрович сквозь посудный грохот. - Ты че там шаришь, Василек? Да ну ее в задницу, еду эту! Это я просто так сболтнул, прости!

Он поймал в руки тарелки, как скользких, бьющихся живых рыб, втолкнул обратно - грудью, животом, - а живыми крючками дрожащих пальцев вынул из шкафа сверток. Разогнулся, шагнул к столу. На столешнице медленно, важно разворачивал промасленную желто-серую бумагу. Запахло солью и слезами.

- Блин, Васька, ты прям как бабу раздеваешь, - хохотнул дружок. - А чо у тебя ручонки трясутся-то так сильно? Пить надо меньше! Пить… надо… меньше… - кивнул на водочные, пивные бутылки в углу.

Пальцы разворачивали бумагу дальше, витки манускрипта вились и отваливались, наконец, свиток развернулся весь, и обнажилась, сверкнув коричнево-серебряной старушьей чешуей, длинная, как сабля, рыбина.

- Сколько она у тебя тут лежала?.. ах, накормишь щас… блевать буду… червяки, поди, уж в ней… Ах, хар-роший омулек, рыбочка, ры-ы-ы-ыбочка…

Он глядел на рыбу, как на старинный драгоценный меч, вынутый из ножен. И правда, видом она была чисто меч: узкая острая башка, плоское брюхо, стройный, клинком, ножевой хвост. Он взял ее в руки, как ребенка, и шумно, с наслажденьем нюхнул.

- Ну чо, под рыбку-т надоть ить водочки?

Петрович подмигнул ему обоими глазами - куриным и перепелиным яйцом, и он захохотал - сначала тихо и дробно, потом все сильнее и раскатистее. Он давно не смеялся.

- Есть у меня. Берёг, - тихо сказал.

Вытащил из-за печки, из-под кровати, бутылку. Она початая была. Зубами затычку сдернул. Крикнул Петровичу зло и весело: допивай чай, быстро! Петрович испуганно выхлебнул из чашки весь чай, чуть не поперхнулся. Он разлил водку - всю: Петровичу в чашку, себе в стакан. Прежде чем разрезать рыбину, еще повертел ее в руках, еще понюхал, будто бы помолился ей. Потом взрезал омуля - грамотно, ловко, быстро, даром что рыбина от долго лежанья в шкафу затвердела, как доска.

Они выпили водку, всю сразу, до дна, и сначала нюхали рыбу и скрипло крякали, потом долго, радостно, как звери, грызли. Столетней давности омуль оказался вкусным и терпким, соль щипала язык, от водки велась вбок и вверх, танцевала и крутилась, загоралась огнем голова, горячела грудь, там, где сердце.

Когда взвеселевший Петрович собрался восвояси, он, пьяненький и добрый, на радостях оставил Василию, сунул в руки, как поленце, чтобы печь растопил, размахренную, обожженную книжицу: на вот, пес с ней, возьми, развлекись, ночи-то все равно долгие у тебя, а за свет ты платишь? "Не плачу", - мотнул он кудлатой сивой, тяжелой как гиря головой, а внутри ему отзвучало: "Не плачу".

В больничке, где он лежал, больные в палате не церемонились, сказали ему ясно и просто: да, батька, ты ж весь изранен напрочь, ну ты смотри на все философски, тебе ведь немного осталось, так что пей-гуляй в свое удовольствие! А врачи тебе уж ничем не помогут, ничем! "Ничего тебе, Василий-царь, не вырежут и ничего не вставят, - прокряхтел врач, сидя возле него на краю его койки на последнем, перед выпиской, обходе, - ну вот совсем ничегошеньки! Прострелен ведь насквозь, искорежен, живого места нет… Да тело б ладно… Башка у тебя… Я б тебе никогда не сказал, да жаль мне тебя, уйдешь отсюда без правды! Правда - ведь она лучше обманки?" Врач сделал такое движение ртом и рукой, будто курил. Наверное, хочет закурить, подумал он. Пошарил под матрацем, вытащил пачку папирос. Вот, курите, молча, вежливо сказали его рука и глаза. Врач замахал толстенькой мягкой лапкой, будто муху отгонял: "Что вы, что вы! Папиросы! Да я их… сто лет назад… Все уж сейчас сигареты!.. а вы…" Он повел кривым ртом вбок и упрятал пачку обратно под матрац. "А у меня на сигареты денег нет".

Пустой дом ожег его пустыми глазами окон. Стекла шкафов хохотали. Чашки скалились щербатыми фарфоровыми ртами. Он схватил со стола чашку и швырнул ее об стену. Звон отрезвил его, и он тихо, нежно, неслышно заплакал над собой, над приговором своим. Он оплакивал свою смерть, будто б она была живая и вот умерла, и вот лежит перед ним в гробу.

Всю ночь он пролежал, глядя в затянутый паутиной потолок. Совсем один, вот ведь штука!

А сколько в целом мире людей совсем одних?

Утром встал, оделся, надел свой старенький овчинный зипунчик, шапку напялил по самые брови - и вышел из дома, лишь бы идти, перебирать ногами. Деньги в кармане водились: звякала мелочь, шуршали бумажки - вчера он сдал найденную стеклотару. Он искал бутылки в оврагах и на задворках, как грибы. И они сами его находили. Поэтому он сегодня был богатый, очень богатый. И сам себе завидовал. И шел вперед. И слезились глаза. И дрожали в улыбке губы.

Родной холодный город на берегу ледяной зеленой реки, где он прожил всю жизнь, сыпал ему в глаза, в лицо куревом и фонарями, руганью и звоном трамваев, смехом и блеском наглых витрин, искусной резьбой деревянных наличников и дрожащими над головой проводами, облепленными искрами куржака. И ветки деревьев тоже были обваляны в сахарном куржаке; куржак свисал с ветвей старинным кержацким кружевом, плыл перед лицом царицыным лунным покрывалом, осыпался призраком мертвой свадьбы, мертвых крестин, мертвых похорон. И он шел по городу, не зная, не чувствуя, идет ли; а может, уже летит, а может, он уже умер!

"Я живой, я живой, - шептал он себе заледеневшими, жесткими губами, - я еще живой, нет, врешь, гадина, живой".

Перед глазами вымахнула и растаяла в метели яркая красная бабочка афиши. Он остановился, вернулся, чтобы рассмотреть. "ЛИДИЯ ЯНОВСКАЯ. ОРГАННЫЙ КОНЦЕРТ. ПРОГРАММА: ИОГАНН СЕБАСТЬЯН БАХ. ПРЕЛЮДИЯ И ФУГА СОЛЬ-МАЖОР. ФАНТАЗИЯ И ФУГА СОЛЬ-МИНОР. ПАССАКАЛЬЯ ДО-МИНОР. ТОККАТА И ФУГА РЕ-МИНОР. НАЧАЛО В 18 ЧАСОВ. БИЛЕТЫ ПРОДАЮТСЯ".

А-а, сказал он себе под нос, ага! Музыка! Музычка, концертики, играют всякие Лидочки…

У первого же прохожего спросил: не знаете, где тут у нас на органе играют? Прохожий сначала осклабился: на органе или на органе?! - но, поймав злой высверк его маленьких зверьих, из-под бровей, глаз, осекся: "Да напротив Крестовоздвиженской церкви старый польский костел, там органный концертный зал, вот туда и идите". И окинул его ледяным, поганым ушатом пошлого взгляда: интересно, чего это тебе, лахудренок замызганный, в органном-то зале филармонии понадобилось? Или, может, милостыньку поклянчить желаешь? Так там и храм рядом, все путем.

Он вошел в костел и долго, мучительно отряхивал зипун, плечи, рукава, шапку от снега - разъярилась метель, а он до самого вечера все бродил по городу, изредка заходя погреться в кафе или в пельменные. Так до концерта и добрел. Гардеробщица с сомненьем ощупала его, бедняка, и одяшку, барсучьими глазами; он молча, церемонно показал ей купленный в кассе билет. Денег на билет хватило, и еще осталось, завтра еще он купит еду, завтра не умрет. Вместе со всеми, с гомонящей живой публикой он, приговоренный и уже почти неживой, негнущимися ногами поднялся по маленькой лестнице и вошел, вплыл в темный, как озеро, зал, прозрачный, холодный, мрачный.

Люди плыли призрачно и медленно, как рыбы, в полумраке, расплывались по рядам, искали свои места, рассаживались, гомонили, пересмеивались, умолкали. Умолкала жизнь. Умолкало слово. "Сейчас будет музыка", - радостно и страшно подумал он, и иглы священного мороза мгновенно, больно искололи его горбатый позвоночник.

Сцена слепила желтыми плахами половиц, будто бы, как в избе, наскобленных ножом до золотого света, натертых вонючей мастикой до скользкости льда. На высоких каблуках пошла по желтому льду из-за кулис высокая тонкая женщина, нет, девчонка совсем, или издали девчонкой казалась. Он вскинул больные, набрякшие красным огнем веки - и зажмурился: серебряные органные трубы пронзили потолок, развернулись веером, и солнечные люстры щедро кинули снопы и связки лучей в гладкий металл, и трубы вспыхнули, звуча лишь светом, лишь тишиной.

Тишина. Она еще стояла, как синяя, мрачная вода в заливе. Под звездами. В виду острых, как топоры, грубых, как рыбацкие скулы, скал.

Тонкая девочка в блестящем синем платье, видимо, расшитом настоящими ночными звездами, дошла до органа, ловко села, рыбкой скользнула на скамью, и он увидел, как за ее спиной вырос такой же тонкий, как она, мальчик. "Зачем тут мальчишка?" - яростно спросил он себя; он уже не хотел, чтобы рядом с музыкантшей кто-то чужой и лишний мотался. Мальчик в черном строгом костюмчике быстро, один за другим, выдернул из органной панели штифты, быстро развернул на пульте ноты, длинные, как древний свиток, быстро поправил над головой у органистки узкое, как омуль, зеркальце. "Блин, как в машине зеркало, а куда ж она поедет-то?"

И музыка навалилась сразу, огромным рыбьим ли, нерпичьим брюхом.

И подмяла под себя. И он задохнулся.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Оргия
1.1К 1