Пока он жил на севере, "загород" всегда означал для него высоченные леса, тянувшиеся до самой канадской границы, буйную непогоду, валы ветра, град, дождь и снег. А "городом" был пограничный Айрон-Сити, куда привозили бревна на лесопилку, где грузили руду в товарные вагоны и стоял непрерывный лязг, гул, столпотворение - шумное, пыльное пограничное поселение, куда он каждый день ходил (а зимой, когда приходилось подниматься в промозглые сумерки, - мчался) сквозь чащи, полные волков и медведей, в школу. Поэтому при виде Либерти-Сентра с его неброской красотой, стройностью линий, кротким летним покоем, все, что Уиллард до сих пор сдерживал в себе, вся нежность, которая целых восемнадцать лет втайне томила его и которой он временами попросту стыдился, - все это в одно мгновение выплеснулось наружу. Если на свете и существовал уголок, где не было той пасмурной хмури, грубости и жестокости, которые обступали его в детстве, где человека не принуждали жить подобно зверю и окружающее не напоминало постоянно, что почти все в этом мире либо враждебно человеку, либо знать его не хочет - этим местом был Либерти-Сентр! О сладостное имя! По крайней мере для него, - ведь он наконец-то и в самом деле освободился от страшной тирании суровых людей и жестокой природы.
Он подыскал комнату. Потом службу - удачно сдал экзамены и получил место почтового служащего. Потом - жену, разумную и порядочную девушку из приличной семьи. Потом обзавелся ребенком. И, наконец, исполнилось, как он сам признавался, самое заветное его желание - он купил дом: веранда, задний дворик, на первом этаже гостиная, столовая, кухня и спальня, наверху - еще две спальни и ванная. В 1915 году, через шесть лет после рождения дочери и производства Уилларда в помощники городского почтмейстера, оборудовали ванную и в нижнем этаже. В 1962 году тротуар перед домом пришлось сменить - огромный расход для человека, вышедшего на пенсию, но деваться было некуда, потому что мостовая покоробилась в полдюжине мест и представляла опасность для прохожих. Но даже и теперь, когда от знаменитой живости и непоседливости Уилларда не осталось почты и следа, когда по нескольку раз на дню он просыпается в кресле и не может вспомнить, как и зачем он здесь оказался; когда, развязывая перед сном шнурки ботинок, он стонет, сам того не замечая; когда, улегшись, он тщетно старается сжать пальцы в кулак и часто засыпает, так и не согнув, когда в конце каждого месяца он смотрит на новую страницу календаря, висящего на двери кладовой, и понимает, что здесь почти наверняка значится месяц и год его смерти и что одно из этих больших черных чисел, по которым медленно скользит его взгляд, станет датой его ухода из мира, - его все так же продолжают беспокоить и расшатавшиеся перила веранды, и протекающий кран в ванной, и торчащая из ковровой дорожки в прихожей шляпка гвоздя, он по-прежнему полон забот не только об удобствах тех, кто живет с ним, но и об их достоинстве, как бы там ни обстояли дела.
Однажды в ноябре 1954 года, за неделю до Дня Благодарения, Уиллард Кэррол в сумерки подъехал к кладбищу Кларкс-Хилл, поставил машину внизу у ограды и вскарабкался по крутой тропинке к семейному участку. С каждой минутой ветер становился все сильнее и холоднее. Когда он вылезал из машины, голые ветки деревьев поскрипывали, касаясь друг друга, а когда он добрался до вершины холма, деревья издавали глубокие протяжные стоны. На землю уже легла темнота, но небо, кипевшее над головой мрачным водоворотом, было озарено странным светом. В стороне города можно было различить только черную ленту реки и огни автомобилей, спешивших по Уотер-стрит к Уиннисоу-Бридж.
Словно он затем и приехал, Уиллард опустился на холодный камень скамьи, перед двумя плитами, поднял воротник красной охотничьей куртки, отвернул наушники кепки и замер в ожидании у могилы своей сестры Джинни и внучки Люси, возле прямоугольников земли, предназначенных для тех, кто еще жив. Пошел снег.
Чего он ждал? Глупость его поведения становилась для него с каждой минутой все очевидней. Автобус, который он поехал встречать, через несколько минут остановится за магазином Ван Харна, и из него выйдет Уайти с чемоданчиком в руке - будет его тесть сидеть на кладбище, костенея от холода или нет. Все подготовлено для возвращения зятя в семью, которое Уиллард во многом устроил своими руками. Так что же теперь? Передумать? Пойти на попятный? Пусть ищет себе другого покровителя - другого простофилю? Да так оно и есть, - пусть холодно, пусть темно, лишь бы пересидеть все это под снегопадом… И автобус подкатит, и Уайти вылезет и направится в зал ожидания, так и сияя оттого, что ему снова удалось кого-то провести, - только тут уж ему придется убедиться, что простофиля по имени Уиллард не ждет его нынче в зале.
Но дома Берта готовит обед на четверых. По дороге в гараж Уиллард поцеловал ее в щеку: "Все будет хорошо, миссис Кэррол". Но ответа не последовало - с таким же успехом он мог говорить сам с собой. Да, видно, с собой он и говорил. Он притормозил машину на мостовой перед домом и поглядел на верхний этаж, где его дочь Майра металась по комнате, чтобы успеть причесаться и одеться к тому времени, когда отец с мужем войдут в дом. Но больше всего огорчил и смутил его приглушенный свет в комнате Люси. Прошла всего лишь неделя, как Майра передвинула кровать на новое место, сняла занавески, что висели там все эти годы, и купила новое покрывало на постель, так что в конце концов комната стала совсем не похожа на ту, в которой Люси спала или пыталась уснуть в свою последнюю ночь в этом доме. И ясное дело, разве мог Уиллард говорить о том, куда поместить Уайти? Естественно, он воздерживался от обсуждения этой темы. Но втайне почувствовал облегчение при мысли, что Уайти принят в дом вроде бы как "на испытание" - правда, они могли бы выбрать для него и другую кровать.
А в Уиннисоу старый приятель Уилларда и его брат по масонской ложе Бад Доремус ждал, что с утра в понедельник Уайти приступит к работе в его фирме по продаже скобяных товаров. С Бадом все было условлено еще летом, когда Уиллард согласился "лишь на время" вновь принять зятя в свой дом. "Лишь на время" - это он так сказал Берте: она говорила, что не потерпит, - и тут она была в своем праве - чтобы повторилось случившееся двадцать лет назад, когда кое-кто, очутившись на мели, попросился ненадолго остаться и ухитрился растянуть свое пребывание на шестнадцать лет, преспокойно жирея за чужой счет, который, кстати сказать, был не очень-то жирным. Правда, сказал Уиллард, надо признать, что счет был не совсем чужим: он ведь приходился парню тестем… Так, значит, спросила Берта, все это снова растянется на шестнадцать лет? Потому что ты по-прежнему его тесть, и тут никаких изменений не предвидится. Берта, я прежде всего не могу представить одного - чтоб я прожил еще шестнадцать лет. Ну, возразила она, то же самое и я могу сказать, но, наверное, именно поэтому не стоит затевать все снова-здорово. Так что же, отпустить их на все четыре стороны и пусть сами выкручиваются? Так и не узнав, изменился этот человек или нет? - спросил Уиллард. А что, если он и впрямь переродился? Ну как же, как же, сказала Берта. Хорошо, Берта, может, у тебя мысль об этом только вызывает смех, но у меня нет. Ну конечно, нет, потому что эта Майрина мысль, - съязвила она. Я выслушиваю всех, - сказал он, - не стану этого отрицать, да и зачем? Хорошо, тогда, может быть, тебе следует выслушать и меня, - сказала Берта, - прежде чем мы опять заварим эту кашу. Берта, - сказал Уиллард, - я даю человеку место для жилья до первого января, только и всего. До первого января, - подхватила она, - но какого года? Двухтысячного?
Один на кладбище, под голыми ветвями, вздымавшимися к небу; мгла, окутавшая город как только посыпались первые снежинки, окутала и небо; Уиллард вспоминал дни депрессии, вспоминал и ночи, когда он просыпался в кромешной тьме и не знал, дрожать или радоваться, что в каждой кровати его дома спит существо, которое всецело зависит от него. Прошло всего полгода, как он вернулся из Бекстауна, вызволив Джинни из общества слабоумных, и он раскрыл двери своего дома Майре, Уайти и их трехлетней дочке Люси. Он как сейчас помнит эту крошечную, живую, золотоволосую Люси - такую резвую, смышленую и прелестную. Он помнит, как она училась смотреть за собой и как старалась передать эти первые знания своей тете Джинни. Но Джинни, бедняжка, и умываться-то толком не могла, чего уж и говорить о церемонии чаепития или о таинственном искусстве скатывать пару маленьких белых носков в шарик.
Ну как же, он отлично помнит все это. Джинни, взрослая, сложившаяся женщина, склонив бледное, одутловатое лицо, ждет, чтобы Люси сказала ей, что делать дальше - а маленькая Люси была тогда не больше птички. Вслед за играющим ребенком Джинни, в своих высоких ботинках, бежит через лужайку, стараясь делать коротенькие шажки, чтобы попасть в следы маленьких быстрых ножек - странная, чем-то притягательная и в то же время грустная картина, говорившая не только об их любви друг к другу, но и о том, что в голове Джинни многие вещи, в жизни разделенные и обособленные, были сплавлены вместе. Ей казалось, будто Люси - это она, что Люси - это больше Джинни, чем она сама, или какая-то часть Джинни, или та Джинни, которую люди звали Люси. Когда Люси ела мороженое, глаза Джинни расширялись от счастья и удовольствия, словно она тоже чувствовала его вкус. А если наказанную Люси раньше обычного отправляли в постель, Джинни тоже рыдала и отправлялась спать, будто кара касалась их обеих… Совсем иная картина, погружавшая всех домашних в печальное и угнетенное настроение.