Одно я делал с удовольствием - принимал душ. Под душем, когда громко шумит вода, и вокруг полно пара, и весь ты окутан туманом, особенно полно чувствуешь свое одиночество. И потом - мы много ходили в кино с Майком и Джейсоном. Иногда я одалживал машину у отца, чтобы доехать до кинотеатра. Мы оба пришли к выводу, что мне как можно скорее нужно снова сесть за руль - это должно было помочь мне освободиться от комплекса неполноценности. Первые два выезда дались нелегко и мне и ему, а затем все пошло гладко (возможно, в результате частичного выпадения памяти у меня). Для отца в этом был проблеск надежды: может, Оуэн не совсем потерян. В конце концов, мало ли юнцов разбивают машины. Это ведь чуть ли не признак возмужалости - раскокать автомобиль.
А чего я не мог делать, так это уроков. Большей бессмыслицы, чем уроки, я не знаю. Раньше, если мне до чертиков надоедал какой-нибудь предмет, мне всегда удавалось пустой болтовней пустить пыль в глаза учителю; но теперь мне осточертела сама математика, а уж в математике на пустой болтовне далеко не уедешь. Я перестал выполнять задания и завалил контрольные работы. Курс высшей математики в школе короткий, и учитель, раскусив меня, попытался наставить на путь истинный; я в ответ кивал головой и бормотал невнятное. Что тут учителю оставалось делать?
С другими предметами было проще: поскольку все привыкли к тому, что я учусь хорошо, а на уроках я прилежно присутствовал, никто из преподавателей ничего не заподозрил: считали, что я все такой же, хотя я уже далеко не был прежним хорошим учеником. Я почти не прогуливал. Вообще-то я был бы не прочь, потому что школа действовала мне на нервы, и не столько уроки, сколько перемены со всей их толчеей, дурацким трепом, со взглядами вслед тебе, и все в том же роде; но куда мне было деваться, кроме школы? Оставаться дома - там мать, а таскаться весь день по городу - увольте!
Так прошел март и почти весь апрель. В тумане. В тумане и в кино.
Как-то днем я возвращался по одной из моих многочисленных дорог домой и проходил мимо церкви индепендентов. У входа в нее висело объявление о том, что в ближайшую пятницу состоится концерт городского оркестра. Лейла Бон, сопрано, исполнит произведения Роберта Шумана, Феликса Мендельсона, Антонио Вивальди и Натали Филд.
Что за прелесть это имя - Филд. Я вижу поле в ярком летнем уборе на изгибе холма, поле, а над ним - небо. А зимой поле - это бесконечные темно-коричневые борозды, отбрасывающие тени под низким солнцем.
Как больно. Как невообразимо больно, особенно потому, что наполовину это боль от зависти, самой подлой зависти. Но дело даже не в глубине моего падения - мне самому не верилось, что я так низко пал, - дело в том, что я не мог не пойти на первое публичное исполнение сочинений Натали Филд.
Так что, миновав церковь, я уже точно знал, что пойду на концерт. И в то же время мысль о том, что я пойду на концерт и пойду совсем один, доставляла мне боль. Казалось, тут и наступит конец. Конец всему тому, что еще имело какое-то значение, смысл для меня, что связывало меня с прошлым. И тогда мне не останется ничего, мне нечего будет делать на этом свете. Нечего.
Я вернулся домой и обнаружил письмо. Письмо было из приемной комиссии Массачусетского института. Мать отложила его в сторону - мол, хватит заниматься всякой чепухой. Я взял его к себе наверх и прочел. В нем сообщалось, что я принят и что мне назначена полная стипендия. Мне бы хоть чуточку проникнуться уважением к себе, или, как бы это лучше сказать, - почувствовать себя вознагражденным, но ничего подобного я не почувствовал. Стипендия лишь в незначительной мере покрывала расходы, связанные с поступлением в Массачусетский институт: в них входили плата за учебу и стоимость проживания, - но главное: я не собирался туда поступать. Ответить на письмо я должен был в течение десяти дней, но я запихнул его в ящик стола и тут же забыл о нем. Я именно забыл о нем. Мне было абсолютно безразлично.
Джейсон позвал меня на спектакль в пятницу, но я сказал ему, что буду занят по дому, а родителям сказал, что пойду с Джейсоном на спектакль. Теперь я довольно часто поступал подобным образом. Так, мелкая ложь, которая никого не ранит и ничего не меняет. Просто легче солгать, чем сказать правду. Если бы я сказал Джейсону, что идти на спектакль не хочу, он бы стал меня уговаривать. А признайся я ему или родителям, что собираюсь послушать концерт в церкви, они бы наверняка сочли это моим очередным чудачеством, а я устал, меня тошнило от того, что все считают, будто я вечно выпендриваюсь. Да и потом - они могли увидеть афишу и имя Натали на ней, а вот это было бы совсем уже ни к чему. Да и Джейсон мог увязаться со мной, потому что его одолевала такая скука, что ему лишь бы было с кем, а куда и на что идти, все равно. Так что мне было проще солгать. А уж если вы лжете достаточно часто, окружающие вовлекаются в мир вашей лжи, как в туман, где вас не только тронуть - разглядеть- то невозможно.
Странно чувствовал я себя в тот вечер, в пятницу, отправляясь на концерт. Был конец апреля, один из тех первых теплых вечеров, когда все цветы выставлены в сад, когда из-за мчащихся облаков остро мигают звезды. У меня кружилась голова, пока я шел к церкви. Знакомо вам такое ощущение, будто что-то подобное с вами уже происходило прежде? Так вот, у меня было совершенно противоположное ощущение. Мне казалось, что я впервые вижу эти улицы, хотя пять дней в неделю дважды в день я проходил их из конца в конец. Все было неузнаваемо. Будто я, чужой здесь человек, иду поздно вечером по незнакомому городу. Это и пугало и нравилось. Мне представилось, что никто из жителей этого города там, в домах, мимо которых я проходил, в машинах, которые проносились мимо, не говорит по-английски, что все они говорят на неизвестном мне языке, что это город другой страны, и никогда раньше я его не видел, и что мне только кажется, что я прожил в нем всю свою жизнь.
Как заезжий турист, смотрел я на все вокруг - на деревья, дома - и мне самым серьезным образом казалось, что никогда прежде я не видел их. Ветер настойчиво дул мне в лицо.
Когда я подошел к церкви и увидел, как публика входит внутрь, я разволновался. В зал я проник чуть не на карачках. Если бы можно было, я бы и в самом деле опустился на четвереньки, чтобы только никто меня не заметил. Это была старая большая церковь, деревянная, без особых украшений, высокая и темная. Поскольку я никогда раньше не был в ней, мое чувство, будто я здесь совсем чужой, иностранец, усугубилось. Публики собралось довольно много, и она все прибывала, но никого я не знал, не знал и где будет сидеть Натали - скорее всего где-то в первых рядах, - так что я занял место в самом последнем ряду, подальше от входа в церковь, за колонной - словом, отыскал самое укромное местечко. Мне не хотелось никого видеть, не хотелось, чтобы видели меня. Я хотел быть один. Среди публики я заметил только двоих, кого знал в лицо, - двух девочек из школы, возможно, подружек Натали. Церковь наполнилась народом, но никто не разговаривал громко, находясь в церкви, и звук голосов напоминал легкий шум волны на берегу океана, ровный, успокаивающий шум волны. Я сидел, читал отпечатанную на ротапринте программу, чувствовал легкое головокружение и отрешенность, полную отрешенность от всего земного.
Песни по программе шли последними. Оркестр, насколько я мог судить, был довольно приличный - я не очень внимательно слушал, продолжая свое "парение", но музыка помогала мне парить, и это доставляло мне смутное наслаждение. Объявляли перерыв, но я не выходил. Наконец перед оркестром появилась певица. Аккомпанировал ей струнный квартет, в котором Натали исполняла партию альта. Я не ожидал увидеть ее в квартете. Она сидела рядом с крупным пожилым виолончелистом, он загородил ее почти полностью - я видел только ее волосы, гладкие и черные как смоль. И тогда я нырнул за спины впереди сидящих. Дирижер, порядочный, видно, трепач, какое-то время распространялся о музыке в нашем городе, о многообещающем юном даровании - исполнительнице и композиторе, которой только восемнадцать… Но наконец он умолк, и зазвучала музыка.
Певица оказалась хорошая. У нее был сильный голос, и она понимала смысл и слов и музыки. Первая песня называлась "Любовь и дружба" - простенькая такая - о том, что любовь - это дикая роза, а дружба - рождественская елка. Очень милая мелодия, публике песенка понравилась. Когда она закончилась, раздались бурные аплодисменты. Но аплодировать полагалось не каждой песне, а в конце, после исполнения всех трех. Певица явно растерялась и неуверенно склонялась в полупоклоне, пока наконец аудитория не сообразила, в чем дело, и не перестала аплодировать. Тогда она спела вторую песню. Слова написала Эмилия Бронте, когда ей было двадцать два года.
Что мне богатство королей,
Что мне дары Харит,
Что власть, что слава - их елей
Меня не усыпит.Но заклинание одно
Уста мои твердят:
"Пусть сердце го, что мне дано,
Оковы не стеснят!"Хоть близко дней закатных мгла, Хочу,
свой век верша,
Чтоб жизнь и смерть превозмогла
Свободная душа!
Скрипки и виолончель, словно дрожащая волынка, мягко и трепетно выводили плавные ноты, и была вторая тема, ее вели певица и альт, сливаясь и споря друг с другом: суровая, пронзительная, скорбная мелодия. На последней строке она одерживала верх, и песня на ней обрывалась.