Позвольте, но вот исторические декорации меняются. Пока было завинчено, все помыслы летели за кордон. А теперь - пожалуйста! Лети собственной персоной! Вот тебе билет.
"Когда самолет поднялся, Ляля вдруг поймала себя на том… что она дерево, с корнями вырванное из земли… (Сейчас Бежин успокоит ее и нас финальной фразой.)… но, чем выше подымался самолет, тем спокойнее ей становилось".
Ей - спокойнее, нам - нет. Потому что человек, меняя место, все равно несет с собой все то, что изнутри определяет его состояние. Искорка у него там или "червячок"… Даже и с успехом меняя вокруг себя ситуацию, человек от себя самого спастись не может. Всякое изменение ситуации начинается внутри души. Пока существовала советская власть, можно было "тешиться и смутами, и путчами, и баррикадами". Но потом "у сказочного великана, сплотившего нерушимым союзом великую Русь, подломились глиняные ноги, и он рухнул, ударившись медным лбом о камни так, что из глаз искры посыпались и от этих искр занялось…".
Оттенок злорадства в этой метафоре (которая за шестьдесят лет до бежинской героини была, между прочим, озвучена господином Гитлером) побуждает меня договорить: это у вас "занялось", милая Ляля, это у вас посыпались искры и это у вас должно теперь обнаружиться то, что было скрыто за смутами, путчами и баррикадами.
Бежин и показывает, что именно обнаружилось. Жажда и ожидание чуда - вот "новоявленный образ", который дремал в душе "неискушенного очевидца", "приватного наблюдателя", дворника-диссидента, стоявшего на голове. Пала Держава, грохнулся советский великан, освободилась из его темницы "мудрая дева по имени Россия", и что же?
А то, что, оборачиваясь на "темницу", мудрая дева, вернувшаяся в лоно Церкви, вдруг соображает, что союз нерушимый был создан не по образцу русской государственности (это какой? Киевской? Новгородской? Московитской? - Л. А.), а по образцу официальной православной церковности с ее Синодом (надо думать, это Политбюро ЦК КПСС. - Л. А.), анафемами, преследованием еретиков (проницательный религиовед, Леонид Бежин подсказывает замечательное определение: "марксистский приход". - Л. А.), и поскольку его герои, чудом освобожденные из советской темницы, на развалинах этой темницы продолжают ждать чуда, он разворачивает перед ними некоторые возможные в данной "истории" варианты воцерковления.
Ляля - та улетела к мусульманам. Вышла замуж за иранского "шейха". И обнаружилось, что ее муж - такой же диссидент, как наш Кузя, только по-шиитски. То ли стоит на голове, то ли сидит в тюрьме.
Валерия, старшая сестра Ляли, - приземляется у лютеран. Надоела, понимаете ли, вечная русская дурь, хочется порядка, хочется в Германию. Муж - немец. Что же выясняется? Немец, выучивший русский язык и начитавшийся Достоевского, изо всех сил русеет, его арийская душа изнывает по православию, он упоенно опаздывает на деловые встречи, отращивает окладистую бороду и млеет от Всенощной Рахманинова! "И не мечтай! - кричит ему рвущаяся в лютеранство русская жена. - Я не собираюсь из-за твоих безумств испортить себе жизнь. Эта Россия, которую ты по-сыновнему любишь, для меня хуже злой мачехи. Хватит! Нахлебалась я тут! Хочу жить в Германии…" А он упирается, он из "образцового, послушного и исполнительного немца" на глазах превращается в "расхристанного и забубённого гуляку-русского".
"Расхристанного" - не случайное слово. На Христе пути сходятся и расходятся. Христа хотят переосвоить исламские реформаторы, для которых он - "скрытый имам". На Христа претендуют все христианские разнославия. Включая и еретические. Так что если старшая сестра стала лютеранкой, а средняя из комсомолок перелетела в мусульманки, то младшей, "этой дурехе" с косицами и модным кольцом в носу, "одна дорога - в секту".
В секте, натурально, дядя Илья. Тот самый, на могилку которого со временем станут ходить его слушатели в ожидании чуда. А пока он - неведомо откуда появившийся, "скуластый, со славянским открытым лицом, голубыми глазами и орлиным носом, но бритоголовый, как татарин, носит тюбетейку и подпоясывается солдатским ремнем", - пророчит "возрождение России" на нынешней "мертвой земле". Поди поспорь.
М-да, в интересное время мы живем, загадочно улыбается Леонид Бежин. И переходит к главной теме своего религиоведческого пасьянса: к официальному русскому православию.
Каноны и догматы - вне критики. Речь о людях. Ну, почему у батюшки непременно живот, расплывшееся красное лицо и оловянная пустота в глазах? Почему дьякон со сторожем пьют и редькой закусывают? Почему старухи у свечного ящика все востроносые, с луковками седых волос на затылке и так зло на всех шипят, наводя свой порядок? А эти черные рясы и клобуки, это какое-то… царство мух! И опять вера и любовь подменяются обрядом, и снова важнее всего православный образ жизни, с освящением яиц и кулича, пасхальным окороком христосованием и рюмкой водки! Затем - квасной патриотизм, ненависть к евреям и прочим инородцам, затем - погромы…
Кто убил отца Александра?
Мы… Наше православие, - отвечает Бежин устами своих любимых героев.
Несомненно, это - самая острая, самая рискованная и даже опасная из всех рассказанных в его книге "историй". И, несомненно, именно она вызовет возмущение у людей, приверженных ортодоксальной церковности.
Но не у меня.
Потому что образ жизни быстро не меняется. Облик народа - это то, что лежит под любыми догматами и канонами. Это то, что как идеальный образ хранится под всеми клобуками и рясами.
Идеальный образ? "Ну… образ праведности, что ли… Святости, если хотите". Понимаю: это образ, сокрытый под причудой, крамолой, докукой, под бесстыдством и безобразием повседневности, под бубнением ортодоксии и радением секты. Только этому бесстыдству тоже ведь надо в глаза смотреть. Не увиливая от того, что и оно - "народ". Куда от народа-то?
Можно, конечно, куда-нибудь… к звездам. То есть на чердак, где скрываются от пошлой реальности мечтатели, романтики, люди с воспаленным воображением. Тут Бежин-беллетрист передает слово… нет, не слово, а дирижерскую палочку - Бежину-музыковеду. Следуют: Прелюдия си минор Баха-Зилоти, потом Чакона Баха-Бузони… Фантазия до минор Моцарта… Лунная соната Бетховена… "Лесной царь" Шуберта-Листа… 11-я вариация из Симфонических этюдов Шумана… Интермеццо ми-бемоль минор Брамса… Этюд Паганини-Листа… Жаль расставаться с роялем… с мольбертом… с письменным столом…
Увы. Надо. Приходится возвращаться с пламенеющих высот в родные болота. Из-под персидских шатров - в родные Палестины.
Из апартаментов с бассейнами, из садов с павлинами - под родные осины. Сюда, где тайна спрятана глубоко, а на поверхности - говорение пустяков, все тот же нескончаемый гуманитарный бум: ожидание чуда, лукавство неискушенных очевидцев, чары художников, лай собачьих площадок. Живут люди, тикают часы, горят лампочки на новогодних елках, мяукают кошки, спят детки в кроватках. А рядом рычат бульдозеры, готовясь все это спрямить и сравнять. И Дар Божий, великая оздоровляющая сила, нависает над этой жизнью почему-то всегда в облике атеизма, богоборчества, бунта.
"Такая страна"…
Музыкой все это, может быть, и можно исчерпать. А вот словами - нет. И поэтому о главном - молчок. Тайна! Никогда до конца не откроется. Но неявно, "не явленно" - всегда будет терзать души и неискушенных очевидцев, и их искушенного создателя - Леонида Бежина.
Лев АННИНСКИЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Приватный наблюдатель
Я готовился к посвящению: приближалась защита диплома. Из-за этого я просиживал дни напролет в библиотеках, обложившись книгами, выхваченными матовым конусом света, падающего из-под колпака настольной лампы, стучал на старенькой машинке с западавшим твердым знаком, пил до одури черный кофе, во сне что-то бормотал, бредил, вскакивал с воспаленной головой и дико блуждающим взором. Меня обуяла гордыня, хотел я всех поразить и выдать, как у нас говорилось, хотя будущие посвященные могли позволить себе более изысканные, а главное, завуалированные выражения, ведь и годы были уклончивые, витиеватые…
Но раз говорилось, так говорилось.
К тому же оправдывало меня то, что страсть к науке пробудилась во мне внезапно и с некоторым опозданием. Предыдущие годы мною владела совсем другая страсть: к пивному под валу на Пушкинской, накрытым шапкой пены тяжелым стеклянным кружкам, подсоленным сушкам и оранжевым ракам с умильно-ласковыми бусинками глаз. Кроме того, я был заядлым прогульщиком и не слишком удачливым искателем донжуанских приключений.
Да, приключений, искатель которых, увы, всегда оказывался пристыженным и посрамленным, что гораздо больше склоняло его к запоздалому счету обид, надрывным исповедям, скандалам и дракам, чем занятиям чистой наукой.
Впрочем, и тогда во мне жила уверенность, что настанет миг, и, драчун и скандалист, я обложусь книгами и выдам, блесну, сорву овации - и не только ради того, чтобы отомстить за неудачи, стыд и унижение. Признаться, я отнюдь не безотчетно отдавался во власть стихийных сил. В пивное застолье я вкладывал гораздо больше, чем мои закадычные друзья, и, разрывая на себе рубаху, успевал окинуть себя оценивающим взглядом в зеркале, - окинуть с тем вожделением и пристрастием, в котором угадывается склонность болезненно, мнительно и ревниво воспринимать свое явление миру.