– Не знаю, Милуша, собирались в Париж, вот доехали ли? В их имении теперь то ли реввоенсовет, то ли еще что-то. Какое странное слово "реввоенсовет", правда, Маруся? В имении Сурских революционно-военный совет. О чем они советуются? Была германская война, теперь другая, гражданская… Какое странное выражение – "гражданская война"…
– Какие это граждане, это же бандиты, Елизавета Павловна, – не вытерпела Оля.
– Как твой Ермолин-то уцелел? – тут же подхватила Дарья Павловна. – Ведь белогвардейский офицер…!
– Ах, Даша, помолчи, сглазишь, не дай бог, – подала голос сидевшая у окна и как обычно вязавшая что-то крючком – салфетку или воротник – Марья Павловна. – Тем более при девочках. Их дело учиться.
– Чему учиться, Марья Павловна? – тут же вскинулась Оля. – В Тамбове все закрыли, и гимназии, и музыкальное училище.
– А как Стариков поживает? – Марья Павловна сменила тему.
– Соломон Маркович – необыкновенный человек! Учит детей несмотря ни на что, дает им уроки дома, сам ходит по ученикам. Может, еще все наладится? Не теряю надежды.
– Наладится, как же иначе, – тетушки пытались менять направление разговора, но он тек по проложенному руслу, и сворачивать с него не желал. – У нас все-таки не жгут имения, как в Саратовской губернии. Но как мы будем сводить концы с концами? Деньги все пропали, имение разодрали на клочки, крестьяне теперь сами по себе. Когда последнее продадим или обменяем, что будет?
– Мы будем работать, – вмешалась Катя. – Может, Владимир Иванович как-нибудь устроит нас на завод, Оля? В крайнем случае, можно найти работу и в новых конторах…
– Ни за что! – отрезала Оля. – Вам там не место, да вас и не возьмут, что вы умеете делать? А бумаги подшивать и перекладывать и так охотников полно. Да и не нужно вам эти бумаги ни читать, ни даже трогать.
– Ах, Оля! Только что меня осадила, что я барышням мрачными мыслями голову забиваю, а сама туда же. Девочки, что пустой чай, на ночь глядя, гонять. Пойдемте, лучше сыграете нам что-нибудь.
В отсутствие Оли разговоры о революции, войне не вспыхивали, Маруся занималась с сестрами, Катя и Милка все свободное от занятий время научились проводить на огороде. Вместе с Дуней, прислугой тетушек, ходили в лес по грибы. Надо было изловчиться сделать хоть какие-то припасы на зиму. И для тетушек, и с собой в город забрать. Елизавета Павловна все чаще заводила разговор, как трудно сестрам Оголиным будет пережить зиму: мельника, снабжавшего их мукой, забрало губчека, ничего не посеяно, работать на оставленном теткам новой властью клочке поля весной было некому. Сбережения сгорели в революцию. Оле изредко удавалось в городе продать что-то из тетушкиных украшений, но продавать было страшно. Если попадет в губчека, могут расстрелять как спекулянтку, а у тетушек отберут и остальное. Костя с Украины на лето не приехал, его не отпустили с завода: военное время. Письма от него приходили редко, что-то, вероятно, не доходило вовсе, судя по вопросам, на которые сестры уже ему не раз отвечали. Что делать и как жить дальше, никто не знал.
В город уехали только в октябре. Катя и Милка со слезами целовались с тетушками, Маруся обняла поочередно каждую из них, не зная, увидит ли она их еще раз.
Зимой пришел голод. Хлеб давали по карточкам, Лиза, Катя и Милка имели паек иждивенцев, хоть и непонятно, чьих, Маруся с Шуркой Стариковой устроилась преподавать фортепьяно и вести хоровые занятия в "трудовом университете", открытом в бывшей мужской гимназии. Деньги теряли цену с каждым днем, картошку и хлеб на них уже никто не продавал, только на обмен. Катя с Милкой помогали Лизе готовить оладьи из картофельной шелухи, зная лишь, что картошки нет из-за продразверстки, но не понимая, что это такое. Седьмого декабря восемнадцатого года отмечали Катино семнадцатилетие: чудом добытые три пригоршни муки смешали с отрубями и испекли пирог с ревенем.
В начале девятнадцатого вернулся Чурбаков. Из армии его не отпустили, но перевели почти в Кирсанов, сделав начальником Карай-Салтыковской больницы, ставшей госпиталем Красной армии. Его семье был положен продовольственный аттестат, дом Тани – по тем меркам – был полной чашей. Она пыталась выкраивать и отправлять с оказией сестрам, голодавшим в Тамбове, немного масла, керосина, мыла, иногда картошки.
Ермолин устроился работать в какую-то контору из новых, но проку от его работы не было. Заядлый картежник, он больше всего любил ездить в гости к Чурбаковым в Кирсанов, проводить время в изысканном обществе, собиравшемся в Танином доме. Страсть Ермолина к картам была болезненна, он неизменно проигрывался в пух и прах, зато не задумывался о том, чем занята жена во время его отлучек. А та проводила все время с Владимиром Ивановичем. Как Оля объясняла мужу отношения с другом-инженером, – об этом в семье говорить было не принято. Но Владимир Иванович, получавший усиленный паек на своем заводе, по всей вероятности, и был главным кормильцем в Олиной семье.
…Оля несла сестрам дурно пахнущую копченую корюшку, полученную накануне на заводе Владимиром Ивановичем, несколько луковиц и картофелин. Она шла по городу, плохо узнавая его. Улицы поменяли названия, швейные, обувные, ювелирные магазины давно исчезли, продовольственные стояли частью заколоченными, частью разграбленными, в тех, что сохранились, новая власть раздавала пайки. Из большевистских газет Оля знала, что где-то на севере, кажется, в Архангельске… или в Мурманске? … на власть большевиков наступала Антанта. Она надеялась… Так не может продолжаться долго, кто-то придет освободить народ от черни, голода, от окончательного уничтожения прежнего мира. Его границы уже сузились до старого маминого сервиза в доме на Дубовой, папиного кресла красного дерева и кипы нот, не проданных за картошку лишь потому, что их никто не брал.
Оля пересекла Носовскую улицу. Сколько она себя помнила, Носовская пестрела лавками, магазинами… "Хлеб", "Рыба", "Аптека", даже "Юный техник". В здании Можарова в гостинице "Славянская", где до революции – всего два года назад! – собирались купцы и промышленники со всей губернии, играл румынский оркестр. Как же они веселились там с Ермолиным летом четырнадцатого года! Год назад гостиница исчезла, особняк с шестиколонным греческим портиком на высоком цоколе стоял теперь с окнами, забитыми досками…
В конце улицы возбужденная толпа опять что-то громила. Что еще в этом городе можно грабить? Все, что представляло какую-то ценность для оголодавшего, озверевшего люда, выползшего неизвестно откуда – Оля никогда не представляла, что в ее городе столько той самой черни, которая до революции выглядела нормальными людьми, что-то угрюмо, но мирно паявших и клепавших в мастерских на окраине, – все было давно разграблено.
Громили книжный магазин, Оля пережидала за углом. Мужики в рваных ушанках вытаскивали из магазина полки орехового дерева, прилавки. Грабеж, судя по всему, шел к концу, наконец на улице воцарилась полная тишина. Оля не могла прийти в себя от страха. Осторожно подойдя к разгромленной лавке, заглянула внутрь…
– Маруся, девочки, смотрите, что я принесла, – она без сил ввалилась в дом с непокрытой головой.
– Олечка, почему ты в мороз без платка? Что ты принесла? Еду?
– Еду тоже, вот рыбу возьмите, а тут, смотрите! – Оля втащила в дверь большой узел и без сил прислонилась к притолоке.
– Это твой платок? Ты его по улице волокла? Что в нем? – галдели сестры.
Оля развязала узел.
– Собрание сочинение Чарской. Удача необыкновенная, правда? Книжный на Носовской погромили. Темно было. Может, завтра с утра сходите, при свете что-то еще хорошее найдете.
… Летом, с трудом найдя подводу, сестры переехали в именье. Дарья Павловна за зиму слегла, Елизавета Павловна и Марья Павловна еще держались. Как тетушки пережили зиму, было непонятно. Барышни привезли с собой остатки утвари, украшений, меняли по крестьянским хозяйствам накидки и воротники, связанные Лизонькой, на картошку, хлеб. Искали в лесу грибы, собирали изрядно одичавшую вишню, смородину, малину, крыжовник, не представляя, как сберечь добро при неимении сахара. Дарью Павловну мучили приступы сердца, она отекла, распухла, с трудом поднималась с постели. Дом стоял неприбранный, жалкий. Зимой у тетушек не было дров, они жгли в печке сначала дворовую утварь, потом кресла. Елизавета Павловна рассказывала, как навострилась топориком колоть стулья на щепочки, потому что печка давно забилась, разжигать огонь в ней становилось к весне уже трудно, дым шел в комнату, от чего Дарья Павловна задыхалась еще больше.
Пианино за год расстроилось, но настройщики остались в прежней жизни. Катя и Милка привезли с собой скрипку и виолончель, которые, кроме них, никому были не нужны и обменять на еду их было невозможно. По вечерам по-прежнему играли сонаты Бетховена, струнные квартеты Гайдна, ноктюрны Шопена… Распад мира вокруг не тронул только инструменты и ноты.
Приехал Костя, которого отпустили с завода на две недели. Вид голодающих сестер потряс его. Сам он на Украине не голодал, но твердо намеревался переехать в Москву, забрав туда и сестер. По его словам, в Москве и голод был не столь сильным, и магазины работали, и даже кинематограф… Шурка Старикова еще зимой тоже уговаривала Марусю решиться на переезд, повторяя, что в Москве работают и музыкальные училища, и консерватория. Представить, что где-то проходят концерты, было трудно…
Решение пришло неожиданно: в августе в город вошел белоказачий корпус Мамонтова.
– Костя… – в комнату, где заседал семейный совет, опираясь на палку, вошла Дарья Павловна.
– Дарья Павловна, зачем вы встали, вам лежать надо, – воскликнула Катя.
– Костя, – повторила за сестрой, с трудом усаживавшейся в кресло, Елизавета Павловна, – барышень надо вывезти в Москву.
– Знаю, – ответил тот.