Он почувствовал страшный стыд. Что он позволил себе – вот так рыться в чужих письмах, ковыряться в нориной душе… Да что она сделала ему? Секреты его выдала злым волкам, взяла врага в любовники, съела его добычу? Ну, есть у нее какая-то история, он и не знает какая, с какой-то симпатичной, да, именно симпатичной, девчонкой, а он так распоясался, распустился, такое позволил себе!
Его качало.
Ее тошнило от его качки.
Нора, прости меня. Я дурно расстроился, мне надо помочь. Я плохо управляю собой. Я сам не знаю, что делаю.
Она не подыграла ему. И не подыгрывала никогда. Ее не интересовали его метания. Она считала, что имеет право на свои вредные сигареты, на бессмысленную диету, состоящую из полусырого мяса и кислых ягод, на блажь тратить раз в сезон сумасшедшие деньги на кожи и лепестки. На Риту, наконец. Она купила это право своей мукой, жертвами своими ради этих несносных грубых людей, этих неотесанных тупиц, которых принуждена любить. И любит. Как может. Выживая по-змеиному, карабкаясь по-паучьи.
Я не дам тебе комментариев, – холодно сказала она, – потому что то, за чем ты охотишься, не имеет к тебе никакого отношения.
Так может, поэтому и надо дать? – попытался вывернуться он.
Она внимательно посмотрела на него. С какой-то обычной скукой, усталостью и высокомерием. Так, с напряжением воли, как смотрят на мелкое насекомое, утомившее писком или жужжанием.
Может, поэтому и дам, – спокойно проговорила она.
Они вышли на улицу. Он опять ненавидел ее. Как сотни и сотни тысяч раз, когда она с такой легкостью одерживала над ним верх.
Ее поташнивало, но покупать вещи она обожала, от этого в ней рождалась не обычная тяжелая мутная энергия выживания, а, как от Риточки, светлый и искрящийся поток радостной силы.
Она не думала о нем, Паше. Он просто переставлял ноги рядом с ней.
Почти автоматически спросила:
Позвонить дашь?
Он видел, как она разговаривает.
Она видела, что он видит, но считала ненужным считаться с этим. Никчемным.
Он видел, что она разговаривает нежно, что многократно повторяет ласковые слова, он слышал имя "Риточка", которое она старательно произнесла после вопроса "как ты, девочка, что у тебя?". Он слышал, как она говорила "скучаю, скучаю, скучаю".
Он поморщился.
Он подумал, что в слове Риточка есть слово точка. Он отчетливо ощутил эту точку физически, потрогав себя сантиметров на десять выше пупка. Он нажал указательным пальцем на эту точку, словно включая пропеллер.
На старинных кривых улочках, как всегда, было много соотечественников. На его громкий вопрос "кто из вас гладит кого по коленке?", обращенный прямо в норочкин в алой помаде рот, прямо в распахнутые темно-карие глаза, обернулось с полдесятка прохожих.
Она наскочила на этот вопрос с разбега, ударившись об него, больно, неуклюже попытавшись закрыться руками, но потом распрямилась: "Тебе надо это знать? Но зачем, Пашенька?"
Они вошли в магазин. Она принялась мерить туфли. С вывернутыми наружу каблуками, распоротыми подошвами, сбитыми на бок носами. Ей нравилось. Она хотела их все, с прошитой между швами насмешкой, с уложенными под стельку шуточками.
Они вошли в другой магазин. Она принялась мерить черные асимметричные, словно сползающие на одну сторону крылья, сдвинутые набок швы, намекающие на надломленный позвоночник или врожденную горбатость, которой наконец-то отвели положенное ей почетное место. Ей нравилось. Она хотела это все.
Они вошли еще в один магазин. Она уютно расположилась среди швов наружу и льнущих к запястьям потеков краски, прижалась узкой смуглой шеей к высеченному секирой вороту. Она хотела это все. И она купила почти все – и в одном магазине, и во втором, и в третьем.
Это было окончательным объявлением войны. Не потому, что он жалел на это денег или измаялся в этих магазинах – мог бы и не крутиться там, как пришпиленный, как бабочка вокруг булавки, мог бы пойти куда-нибудь. А потому, что она показала ему, в тысячный, в миллионный раз, что имеет на себя свое право, собственный закон, а он или встраивается, или как ему будет угодно. Его сопли и охи ничего для нее не значат рядом с желанием накупить себе новой кожи. Разной, дурацкой, невыносимой. Именно за это, за это он и убьет ее однажды. Он думал так уже много лет, и уже много лет эта мысль была единственным болеутоляющим средством, который попадал прямо в цель.
Он отшучивался, как откашливался, подхватывал ее хрустящие пакеты, предлагал перекусить, пока опять не скрипнул, не качнулся: так не поможет ли она и ему подобрать что-нибудь?
Ему не нужна война. Ему нужна победа. Всегда нужна только победа. Он проголодался.
Она смотрела, как он ест. Как забывается, откусывает по-простецки, вся его одесская сущность высовывалась, вылезала в полный рост из его кашемиров и шелковых пошловатых кашне, когда он ел. Чмокал, облизывал пальцы, подхватывал крошки со стола, цыкал зубом.
Тебе бы лучше пацаненка иметь.
Он не понял ее фразы. Решил, что она сказала ему дерзость. Побагровел. В каком это смысле?
Не дочь, а сына, – пояснила она. – Мальчика. Возились бы, наслаждались своей природой.
Он сказал, что не возражает, надо попробовать.
Она уточнила, что высказывалась не в этом смысле.
Он уточнил, что высказывался в этом смысле. И отчего-то добавил, что любит ее и благодарен ей.
Ты напился пива, – подытожила она.
Так как про коленочки? – повторил свой вопрос он.
Она закурила.
Он принялся вертеть в руках ее зажигалку, хотя знал, что она этого не выносит.
Тебе интересны интимные подробности? Но тебе они – зачем?
Мне интересна эта история.
Ему интересна эта история.
Тебе она интересна почему? Почему?
Первая перестрелка.
Я хочу понимать тебя.
Он хочет понимать ее.
Она не видит здесь настоящего мотива. Она изнурительно долго объясняет ему, что ему и ей это понимание уже ни к чему. Или – просто ни к чему. У них есть больше, чем понимание, – настаивает она, – у них есть общее пространство жизни.
Он упирается. Он настаивает, что нужно понимание, что в нем развитие отношений и перспектива, потому что если нет развития, то нет перспективы, а если нет перспективы, отношения умрут.
Или мы, – пытается сострить она.
Она полемизирует по поводу такой перспективы. Говорит, что привычка выше понимания, сросшаяся жизнь – факт неумолимый, как сросшиеся кости у близнецов. Ужиться – вот проблема, а понять – дело нехитрое.
Он настаивает на своем. Он напирает в рассуждении на то, что он мужчина и привык доверять твердой почве. Понимание – одна из них.
Ему нравится их полемика. Он считает, что побеждает, потому что парит над полем боя.
Она, как всегда, злится от его демагогии: хочет просто выведать, а делает вид, что умник-разумник.
Если ответишь очень четко, зачем тебе все это знать, я тебе расскажу, – подытоживает она.
Я хочу убить тебя, – шутит он, – и шью тебе дело. Чтобы меня потом оправдали.
Понятно, – сказала она после небольшой паузы. – Тебе с какого места рассказывать про коленки? Тебе для понимания как будет лучше?
С самого начала, – внезапно сухо, как во время делового разговора, когда речь заходит, наконец, о суммах, отвечает он. – Прямо с самого начала, во всех подробностях, как ты любишь, до темноты в глазах.
Они вышли из ресторана и побрели в сторону огромного королевского парка с множеством причудливых птиц и старинных деревьев.
А подробностей никаких нет, – после долгой паузы с некоторым злорадством отвечает она, – нечего рассказывать.
Как нечего? – попадается он в ловушку.
Злится, что попался. Злится, что не был готов к этому известному повороту событий.
Выхватил, как саблю, телефон.
Я помогу тебе.
Обиженный мальчишка.
Голосом, полным почти рыданий, тем самым голосом, которым – он знал это с молодости – нельзя говорить с женщиной. Особенно с этой.
Я помогу тебе.
Теперь нажмите на ключик.
Послания. Вот они. Его холеные пальцы с маникюром чуть подрагивают. Сейчас он ненавидел этот маникюр.
"Радость моя. Смотрю на закат без тебя".
Или.
"Так долго тянется вечер, скучаю, не дождусь, когда увижу тебя, радость моя".
Помог?
Сейчас будет еще.
Послания. Отправленные.
Давай из последнего?
"Я не получаю от тебя писем? Отчего? Может быть, ты не получаешь моих?"
Или: "Риточка, девочка, звонила тебе, не отвечаешь, не перезваниваешь, неужели и ты иногда хандришь, как твоя Нора? Перезвони".
Она очень страдала.
Она курила одну сигарету за одной. Эта поездка ей была невыносима с самого начала. Эти новые кожи для нее, придуманные другими людьми, пускай даже специальными, не стоили этого ада. Она радовалась им автоматически, она радовалась для проформы.
Она страдала от разлуки.
Глупейшей, потому что автоматически принятой.
Она страдала оттого, что буквально за неделю до окончательного подтверждения этой поездки ему, губошлепу, отцу ее дочери, перед которой, конечно же, как и перед всем миром, виновата, вдруг поняла, что влюблена по-настоящему, что грезит о глупостях, неприемлемой ерунде, завтраке вдвоем, ужине вдвоем, празднике вдвоем, дурацкой головной боли рядом друг с другом… И одновременно с этим так же отчетливо поняла, что уже не так интересна, не так привлекательна, не так желанна.
Что скажешь? – натужно светски улыбнулся он.