И вот - до осени не так уже далеко, Вера давно перестала спрашивать, любит или не любит ее Семен, она просто ждет осени, и только Семен без конца задает себе этот вопрос. Чем ближе осень, тем чаще задает. А чем чаще задает, тем становится мрачнее и раздражительнее. И что странно - Вера по-прежнему нравится ему, нравится ее лицо, ее глаза, все ее тело. Но едва подумает о свадьбе - там, за этой чертой, ему ничего не видится, там черная, пугающая пустота. Как все это объяснить Вере? Да и надо ли объяснять? Все равно назад пути нету. Да он, кажется, и не хочет, чтобы был…
Камни после дождя давно высохли и перестали дымиться, накалились, солнце по-прежнему палило безжалостно и нестерпимо. Где-то за спиной сухо и монотонно трещали кузнечики.
- Ты что, Семен? - крикнул, подбегая, Колька, схватил ведерко. - Клёв-то здорове-енный!
- У меня просьба к тебе, Николай… - проговорил Семен. - Мне надо… в одно место тут сходить. Ты присматривай за Димкой и Андрейкой.
Колька мотнул крючковатым носом, ухмыльнулся.
- Понятно. - И вприпрыжку побежал по берегу.
Семен поднялся и пошел в другую сторону. Потом снял брюки, рубашку и побрел через протоку, к острову.
Едва он ступил в воду, Вера, неподвижно лежавшая на песчаной косе острова, вскочила, натянула платье и скрылась в кустах.
Перебравшись на остров, Семен долго бродил по зарослям, звал ее, но она не откликалась. Он уже начал сердиться, когда Вера кошкой бросилась на него из лопухов, со смехом повалила в траву, начала целовать. Семен легко подмял девушку под себя, увидел прямо перед собой, близко-близко, ее испуганные, диковатые глаза, в которых подрагивали желтые точки, и почувствовал, как по его жилам разливается огонь, а мысли, сознание - все заволакивается жарким, тяжелым туманом.
- Семка, не смей! Не смей… - услышал он, как из-под земли, Верин голос. Это его сразу отрезвило.
Он отпустил девушку, сел, полез за папиросой. Вера отползла в сторону, в кустарники, обдернула платьишко на голых ногах. И все так же подрагивали оттуда, из полусумрака зарослей, желтые точки в ее напуганных глазах.
- Когда буду законная, тогда пожалуйста… Сколько хочешь, - проговорила она.
Семен усмехнулся.
- А может, Верка, не надо, а?
- Чего не надо? - Она тревожно приподняла голову.
- Ничего не надо… Свадьбы этой.
Вера вскочила, вытянулась.
- Как не надо? Не любишь, что ли? Не нравлюсь?
- Не в том дело…
- А в чем?
- Не знаю… Или хотя бы попозже, а? Не этой осенью?
Вера подошла, опустилась перед Семеном на колени, взяла сухими ладонями его голову.
- Ты что это, Семен? Не-ет, никак нельзя позже. Вот еще мне! Ну-ка, погляди в мои глаза! Слышишь, Сема? - И прижала его голову к своей груди. - Да как мы друг без друга жить будем?
И, как когда-то давно, Семен снова услышал - ее сердце бьется сильно и гулко, частыми-частыми толчками. "А может, и верно, нельзя нам друг без друга?" - подумал он.
* * * *
А в это время на обочине проселочной дороги, которая поднималась на невысокий горбатый увал, а потом, огибая Звенигору, спускалась в синюю долину, где лежала деревня Михайловка, сидели двое - тот самый человек с котомкой, привлекший внимание Семена, и немолодая уже, лет под сорок, женщина, маленькая, высохшая, в старенькой, залатанной кофтенке, с длинными косами, вывалившимися из-под платка. Собственно, сидел только мужчина, а женщина, распластавшись, лежала на земле, уткнув лицо в его колени. Она плакала, спина ее вздрагивала, и мужчина осторожно гладил ее по острым лопаткам, по голове, брал в руки ее косы, подносил к своему лицу, словно хотел вытереть слезы. Но он не плакал, глубоко ввалившиеся его глаза были сухи, смотрели вокруг жадно, удивленно и чуть испуганно.
- Агата, земля сырая все же, - проговорил мужчина, не выпуская из рук ее кос. - Как же ты узнала, что я сегодня приду?
- Как? - Агата оторвала голову от колен мужа. - Сердце подсказало, Ванюшка.
- Дождь ведь. Гроза заходила.
- Что ж гроза… Шесть годов на дорогу эту глядела. А сегодня - заныло сердце.
- А я гляжу - бежишь. Ноги так и отнялись…
У Ивана действительно одеревенели ноги, палка выпала из рук, когда он увидел бегущую навстречу жену. Сзади его уже шумел, приближаясь, ливень, над головой с треском распарывалось аспидно-черное небо, обломки его с грохотом валились вниз, сотрясая землю. Но Иван Савельев ни на что не обращал внимания, ничего не видел, кроме этой женщины, бежавшей к нему сквозь тугой и пыльный ветряной вал, который катил перед собой ливень. На какой-то миг пыль скрыла ее от глаз, но потом она появилась, прорвалась сквозь ветер и, подбежав, обессиленная, молча упала Ивану на руки. И тотчас накрыл их ливень, больно хлестали тяжелые водяные струи, а они все стояли и стояли, безмолвно прижавшись друг к другу.
Так и простояли, пока дождь не кончился. Потом отошли на обочину и сели, по-прежнему не сказав друг другу ни слова.
Клочья грязноватых облаков уползали за горизонт, над Иваном и Агатой было теперь только чистое синее небо да там, выше неба, жарко горевший солнечный диск, обливающий их теплом и светом.
Оттуда, где было солнце, пролилась песня жаворонка. Она раздалась неожиданно и так же неожиданно умолкла. Потом раздалась снова. Иван поглядел на небо и улыбнулся обветренными губами. Ему почудилось, что жаворонок - маленькая серая птичка - тянул вверх свою песню, как звенящую цепочку, в клювике, но вдруг выронил, тотчас нырнул вниз за песней-цепочкой, успел подхватить ее у самой земли и снова понес вверх.
Первому жаворонку откликнулся второй, третий. Скоро все небо, казалось, было заполнено, залито до краев их песнями, но Иван, сколько ни всматривался, не мог заметить ни одной птички. И он не знал уже - вверх, от земли, в это бездонное небо уносят они свои песни или, наоборот, спускают песни-цепочки с неба на землю. Да это было и неважно. Важно, что песни были слышны, что они заполняли своим звоном все вокруг.
- Жизнь-то, Агата, видишь, не кончилась, - тихо промолвил Иван.
- Я их, проклятых, терпеть не могу, этих жаворонков. В тот день, когда тебя Яшка Алейников увез, они все звонили…
Иван сдвинул белесые брови, на лбу его глубже обозначились морщины.
- А я их зимой и летом слышал. Проснусь ночью - холодно в бараке, за стеной вьюга воет. Прислушаюсь - нет, поют жаворонки. И теплее вроде, легче.
Агата удивленно поглядела на мужа круглыми, темными, как смородины, глазами.
- Как ты вынес все?
- Человек - он привычливый.
- А я сперва все письма от тебя ждала.
- Я был без права переписки… Ну, рассказывай, как вы тут?
- Да как? Володька и Дашутка ничего, здоровенькие…
- Значит… дочка у меня родилась? - хрипло произнес Иван, сухие губы его затряслись.
- Ваня, Ваня…
- А я все гадал - сын ли, дочь ли? И еще - живо ли дитё? И от этой неизвестности было тяжельше всего…
Агата гладила его жесткую, заскорузлую, скрюченную ладонь.
- Лопату, видать, частенько держал в руках-то?
- Да уж покидал землицы, всю собрать - со Звенигору холмик будет… Дочку Дашуткой, значит, назвала?
- Ага, Дарьей. Плохо?
- Нет, хорошо это - Даша. Ну, пойдем…
Над ними пели и пели жаворонки.
Когда взошли на увал, открылся вид на всю долину. На самом дне, разметавшись беспорядочно в разные стороны, поблескивая окнами и крышами, лежала Михайловна. Над домами бугрились тополя и березы, а посередине деревни стоял почему-то столб дыма, прямой и высокий.
Иван снял фуражку, долго с высоты смотрел на деревню, прижавшуюся одним боком к лесу. Ветерок шевелил его белые волосы.
- Мне все чудилось - не признаю деревни. Нет, признал. Все такая же. Тополя сильно подросли.
- Какой же ей быть? Из нового - ток построили, видишь деревянные навесы на северном краю? Да два скотных двора - эвон прямо за дымом. А боле ничего вроде. Да и зачем боле? Не надо. Ток и коровники добротные выстроили. Из лиственницы. Навек хватит. Панкрат - он хозяйственный.
- Как он, Панкрат?
- Постарел шибко. Тише стал, нелюдимей. И кашляет все. - И вдруг Агата всхлипнула. - Уж и не знаю, как бы я, если бы не Панкрат…
- Помог, значит?
- Да разве мне только? Всем, у кого худые домишки, перетрясти помог. С района приезжие часто ругали его: куды, дескать, колхозные деньги транжиришь? А он: разве себе беру? Шибко народ Панкрата уважает.
- А что за дым это с того дома, под железом?
- А пекарня это. Два года назад построили, забыла я сказать. А нынче мельницу водяную Панкрат ставит. А то, говорит, за помол много берут… Он, председатель наш, такой, у него копейка зря не выскользнет. А это пекарня. Для косарей хлеб печем… Эвон косари на лугу.
Километрах в трех от деревни, неподалеку от Громотухи, в широкой низовине, пестрели бабьи платки, поблескивали потные голые спины мужиков. Косцы шли рядами, дружно взмахивали косами.
Ивану захотелось вдруг, не заходя домой, спуститься по тропинке к лугу, низко поклониться людям: здравствуйте, мол, вот я и вернулся… А потом взять косу и косить, косить, молчком до самого вечера. А после, надышавшись вволю родимым луговым воздухом, поужинав, сесть к костерку и слушать, слушать, как кричат где-то коростели, ухают, просыпаясь в чащобе, совы, похохатывают парни и девки, обсуждая свои молодые дела. И за один вечер вычеркнуть из памяти эти долгие шесть лет, позабыть их навсегда, позабыть так, будто их никогда и не было…
Улицы деревни были тихи, пустынны, в обмятых лопухах бродили свиньи и телята. Когда Иван с Агатой шли по деревне, из некоторых окон выглядывали старухи, долго провожали их взглядами.