Говоря о переплете: я не сразу осознал, что происходит. Когда меня схватили, все замедлилось и резко укрупнилось. Если бы я ставил целью дать исчерпывающий отчет (для академии Абсурда), вышел бы целый роман в духе забытого Бютора. Мне самому было вчуже удивительно, как мгновенно и до какой степени изощрения дошло мое сознание в борьбе с врагом. Точнее, в сопротивлении. Какая тут борьба, когда кулаки бессильны. Полагаться я мог только на ноги. Им я верил. Ноги меня нередко выносили, среди прочего и к финишной ленточке: первого спринтера школы. Поэтому, служа ногам, сознание регистрировало буквально все в надежде поймать внезапно ослабшее звено, провал, лазейку, в которую можно ускользнуть. Что я и сделал, когда смог. Бросившись перпендикулярно дорожке прямо в гущу кустов. Но проломиться на волю не успел. Поймали за ноги и выволокли. И придавили галошей - конечно, сорок пятого размера, как и положено защитникам советских детей - добрым гигантам "дядям Стёпам-милиционерам". Я решил, что эти "дяди" собираются растоптать меня в лепешку. Но им на ум пришло другое. Всем существом я рвался из-под галоши, когда меня схватили за запястья. Руки были голые. Отбиваясь, когда тащили прочь от света, я потерял свои варежки на резинках (их подобрали преодолевшие при виде происходящего свои половые разногласия девчонки и дружки, и принесли нам на квартиру: "Там милиционеры вашего сына убивают!"). Нажим галоши сняли. Я тут же сгруппировался на колени, чтобы рывком в сторону освободить руки. Но распластался снова, схваченный за ноги. За лодыжки над ботинками, полными снега. За голые - потому что трикотажные низки солдатских фланелевых кальсон выбились из носков, в которые были заправлены. Меня подняли. Понесли. Занесенная новым снегом исковерканность сумрачной дорожки плыла в метре подо мной. Оставалось только извиваться, что я и делал, затрудняя продвижение. Кусты по сторонам кончились. Меня вынесли к центру скверика. У края клумбы они остановились. Всходить на нее было слишком скользко.
- Раз… два!
И стали вдруг раскачивать.
Такого я не ожидал. Но вспомнил, как еще в гарнизоне, в восемь лет, прочел свою первую "взрослую" книгу. "Сказание о казаках". Ее принес отчим, и книга была толще кирпича. Автор с мизантропической фамилией (Петров-Бирюк) эпически бесстрастно описывал зверства, от которых волосы вставали дыбом. Среди прочих мерзостей был эпизод расправы с конокрадом. Цыгана подбрасывали и разбегались, давая ему беспрепятственно упасть. И не раз, а несколько. Пока он больше не поднялся с убитой и убившей его земли.
Коней я не крал. Темный праздник (а разве светлый? Вечером в метели?) не обзывал, как некоторые, чтобы рассмешить девочонок, "Днем советской проституции". Мы просто сидели на скамейке, устав гоняться за девчонками и набираясь сил, чтобы продолжить свои погоню (в надежде на что девчонки подошли поближе). Правда, мы нарушали, сидя верхом и попирая сиденье ногами. Но вовремя заметили патруль, который вышел из проезда, шагая в ногу. Сползли, не привлекая к себе внимания, и сели как положено. Милиционеры повернули к нам. Когда проследовали мимо, рот сам собой открылся, чтоб поделиться впечатлением. Они были огромными в их черных валенках с галошами, овчинных полушубках и шапках, "уши" которых были затянуты на затылках. Чтобы и шею грело, и позволяло слушать, что происходит в метели. И они услышали. Но не совсем то, что было мной произнесено. Вот и вся причина, по которой меня сейчас подбросят над льдом с кирпичами.
- Люди добрые! Спасите! Убивают!
Не то, чтобы я верил в доброту людей, но формула, которая в горле откуда-то из книг, сначала требовала их задобрить. Милиционеры этого не ожидали. Осознав это, прибавил громкость. Дергаясь что было сил. Тем самым сбил им ритм. Они все равно меня подбросили. Не так, как собирались. Не лучшим образом. Но взлетел я достаточно высоко, чтобы увидеть мир сверху. Впрочем, сначала я увидел небо снизу. Темное небо, пронизанное снегом, который падал медленно и красиво. В этой красоте меня перевернуло, слева мелькнул свет дома и страшная сила - гравитация - потащила назад. Подарив на долю секунды свое красивое мерцание и блеск, клумба вышибла из глаз фейерверк. Сноп ракет разлетелись во все стороны сознания. Как только они погасли, я вскочил и бросился бежать.
Но получил подсечку. С твердо-скользкого меня стащили в снег и снова растянули. Как мог, я отбивался и кричал. Но был подброшен снова. Взлет и падение. Фейерверк. И свет померк. Потом включился и я подумал. Как странно. Меня ведь на самом деле убивают. Почему же мне совсем не страшно?
На третий раз я встать не смог.
Не могу даже подтянуть к себе колени, чтобы защитить уязвимое. Весь как распался на частицы. Молекулы и атомы. Никак не мог собрать их воедино. Меня пришлось им поднимать. Заламывать руки и нести. Мои ботинки волочились. Прекрасные мои. Я поджимал ноги, которые все равно не шли. Они понимали это как отказ и сопротивление. Били мои и без того разбитые колени о попутный лед: специально приседали для этого одновременно на счет "раз-два… хуяк!" Не зная, что придумать, один сорвал с меня шапку и бросил перед собой. Когда мы подошли, поднял и снова бросил. Зачем он это делал? Понятно, что глумился, но разве шапка чувствует? Одновременно другой рисовал мне будущее. Как сейчас в "опорном пункте" они вызовут "машину", а уж там, в железной клетке, непроницаемой для мира как следует отделают. Душу отведут. Затем колония для малолетних. Где меня содомизируют с пристрастием. "Сраку разорвут!" - на милицейском языке 1960 года.
- И вафлями накормят! - подхохатывал другой, закидывая шапку далеко вперед.
- С заварным крэмом!
- В шоколаде!
Малопонятная угроза их очень забавляла.
Опорный пункт милиции находился в женском рабочем общежитии - вперед, а потом спуск в низину. Влекомый к этому будущему, про себя я говорил: "Иду к тебе, отец!"
Продолжая, однако, поджимать ноги в ботинках, присланных мне из Ленинграда "на вырост" при жизни дедушки, когда у моих предков были деньги: фабрика "Скороход", естественно. На толстой подошве из вулканической резины, а главное - с гордо-выпуклыми носами без рантов. Каждое утро я начищал их до зеркального блеска сапожной щеткой и бархоткой отчима. Даже сейчас, когда надежды не осталось, боялся содрать с них кожу.
- Ну, как ты там, внучек? Садись и без утайки все рассказывай, - сказала бабушка, когда через месяц я приехал в Питер на зимние каникулы.
Она побывала в Минске в октябре, перед визитом сибирского деда и моей первой встречей с государством. Отчим принимал ее с респектом. Наедине вели на кухне разговоры. Год назад она похоронила деда и была теперь вдовой, готовой к приключениям. В одно из воскресений, например, все вместе втиснулись и поехали на такси в сторону аэропорта, где был кинотеатр барачного вида, дощатый и продуваемый со всех сторон. Но только там давали "Великолепную семерку". Бабушке очень понравился Юл Бриннер (Крис). Что он русский, я не знал, конечно. Тогда я не вполне понимал, что русские живут и за границей. Когда в рассказе Хемингуэя встретил про русского на Кубе, то удивился и долго размышлял.
- Все, бабушка, нормально. В четверти четверок нет.
- Дома как?
- Письменный стол вернулся. - Когда она приезжала, нам отвели гостиную, куда перенесли и стол. Занимаясь своими делами, я чувствовал затылком бабушкин взгляд. - А так по-прежнему. Ты видела…
- Как твои стишки, чирикаешь?
- Чирикаю. Про Кубу недавно начирикал. В "Известия" послал, - кивнул я на свежий номер центральной газеты, лежащий на краю стола.
Бабушка взяла газету двумя руками. - Вот в эти?
- Ну да. Депутатов трудящихся.
- Кто-то посоветовал?
- Никто.
- Так сам вот и послал?
- Ну да. Вернусь, возможно, будет уже ответ. Вдруг напечатают? Ты открываешь здесь газету, а там твой внук.
- Ну дай-то Бог… А денежки? Остыл?
- Монеты, бабушка. Нет, не остыл. Ты, кстати, обещала у Сергеева спросить.
- Не дал.
- Что, ни одной монетки?
Согласно ее рассказам, любимый ее кузен, звезда, а теперь и руководитель балета, возвращаясь из заграниц, ссыпал интересующую меня мелочь в хрустальные пепельницы, стоящие повсюду в его хоромах на Петроградской стороне. Я был возмущен, но бабушка ответила беззлобно:
- Такой вот Костя жадина… Зато у Мани новости хорошие. Она лавочку тут видела. Специально для собирателей монет.
- Неужели такие в Ленинграде есть?
- Вот она тоже удивилась. Говорит, что в самом центре, у Дворцовой арки.
- И там их продают?
- Не по одной. В наборах. Сейчас мы пироги поставим, она все тебе расскажет.
- С капустой?
- И с визигой, и с изюмом… А что мы будем тебе шить? Давай-ка сразу решим, чтобы я успела к твоему отъезду.
Ее "Зингер" стоял за книжным шкафом под иконостасом. Подаренный на свадьбу. Помогший после революции все пережить и выжить. Я подскочил и переставил на подоконник тяжелый горшок с алоэ. Бабушка сняла кружевную скатерку. Подняла крышку. Я взялся за гладкий корпус и поднял машинку из фанерного футляра до щелчка, который ее фиксировал. И удивился:
- О! Американская?
До сих пор думал, что она немецкая. Из-за того, что в начале "З". А правильно, значит, "С". Сингер! Певец.
- Разве?
- Вот же написано.
- Где? - наклонилась бабушка.
- Вот! Made in U.S.A. Сделано, то есть, в Соединенных Штатах Америки.