И так долго тянулась тишина, в которой муравьиные голоса сливались с потрескиванием горящих свечей, что я закрыл глаза и придумал себе сказку, в которой я был уже большим и взрослым, и у меня тоже был день рождения. И дом был еще больше, чем этот. И стол был таким большим, как вот эта комната, а на столе лежал большущий торт, на котором так же красиво было написано: "С днем рождения, Вильям!", и торт был украшен высокими, красивыми свечами из желтого воска, такими же, какие зажигают по воскресеньям в нашей церкви. И этих свечей было больше, их было двадцать или даже тридцать, и они горели так ярко, что гости щурились и отворачивались от яркого света лицами друг к другу и молча улыбались друг другу, потому что говорить при горящих свечах разрешается только с Богом. Сказка придумалась очень хорошей и доброй, только в этом сказочном дне рождения мне никто ничего не подарил. Только большущий торт и высокие-высокие свечи, которые так долго горели, что наступившая тишина даже остановила старые настенные часы. И язычки пламени опускались все ниже и ниже, пока не коснулись розового крема, а когда коснулись – за окном заиграла музыка и праздничный фейерверк разбросал вокруг огненные брызги, и сразу стало так светло, как после восхода солнца. Но яркий свет фейерверка медленно потух, и так же медленно затихла музыка, и снова в наступившей темноте громко затикали настенные часы. И кто-то торопливо зажег газовую лампу, гости зашевелились, стали разговаривать. Дядя разрезал мой большущий торт на много маленьких кусочков, и на моих глазах он стал уменьшаться и исчезать. А моя добрая тетя из Блэкпула, откусив кусочек тортика с моим кремовым именем, нравоучительно сказала, что по традиции именинник сам должен гасить свечи на именинном тортике. Потом она взяла в руку свечку, зажгла ее, подождала, пока она разгорится, и дунула на маленькое пламя. От потухшего фитилька поднялась вверх жалобная струйка дыма. "Вот так надо, Вилли! – сказала она. – Это приносит счастье!" – "А что такое счастье?" – спросил я. "Счастье, – ответила тетя, – это когда ты с одного раза потушишь все именинные свечи!" После этого она снова зажгла потушенную свечу и поднесла ее к моему лицу. Я провел пальчиком по теплому, нежному воску. "Ну давай, фукай!" – попросила тетя. Это было похоже на игру. Я научился фукать чуть-чуть мимо, так, чтобы огонек не гас, а как бы танцевал. Жаль, что моей тете игра не понравилась. Она сама потушила свечечку и посмотрела на меня с упреком. А за столом было весело, все жевали тортик, пили чай, смеялись, разговаривали и только папа, улыбаясь, смотрел на меня. А тетя из Блэкпула обиженно отвернулась и что-то рассказывала моей маме. И опять мне показалось, что я услышал муравьиные голоса, мне показалось, что муравьи из нашего сада зачем-то зовут меня. Мне показалось, что я им очень нужен, и я спросил папу, может ли он исполнить мое именинное желание. Папа рассмеялся, и гости рассмеялись тоже. "Конечно, – сказал он, – но сегодня ты должен высказать свое самое сильное, самое сокровенное желание. Ведь такой день бывает лишь раз в году". Гости притихли и выжидательно смотрели на меня. "Папа, – сказал я, – разреши мне забраться на подоконник и самому открыть окно!" Все заулыбались. "Что ж делать! – развел руками папа. – Разрешаю!" И он встал, отодвинул с окна тяжелые гардины и отошел чуть в сторону. Я взял свой стул, подтащил к окну, залез на него, а с него уже забрался на подоконник и – первый раз сам отодвинул задвижки и распахнул наше большое окно, выходящее в сад. Окно открылось, и я увидел внизу светлое пятно, и тут же из глубины сада донеслись до меня муравьиные голоса. И они уже не были такими тихими, как раньше, и я легко различил свое имя. Они кричали: "Вилли! Иди к нам! Вилли!" Я закрыл глаза и спрыгнул вниз. Еще не успел я долететь до нашего сада, как меня догнал испуганный крик мамы. А когда я поднялся с земли, отряхнулся от песка и задрал голову вверх, чтобы посмотреть на наше большое окно, которое я сам сегодня открыл, я увидел девять напуганных лиц. "Можно, я схожу к муравьям?" – спросил я папу. Папа не разрешил. Он приказал мне сейчас же вернуться в дом и шагать наверх в спальню. Только праздник избавил меня от более серьезного наказания. Но даже если бы меня и наказали, я бы не плакал. Ведь вчера был на самом деле удивительный день. И вовсе не потому, что пришли гости, принесли подарки. Вчера я первый раз в своей жизни САМ открыл окно, вчера я придумал сказку про свое будущее и вчера я наконец услышал муравьиные голоса, которые называли меня по имени. Хорошо, что они запомнили мое имя. Теперь, когда я приду к муравьям нашего сада, они узнают меня и уже не будут бояться. И я смогу рассказать им очень много, я им расскажу о вчерашнем дне, об именинном тортике, о шести свечах, которые задули мои гости и, самое главное, об этом окне, выходящем в наш сад, об окне, сквозь которое я услышал их голоса.
Словно после дурного сна, в голове Харитонова стоял шум, мешавший привести в порядок мысли и желания. В ушах все еще звучал, затихая, детский голос.
Время, видно, уже приблизило вечер. В землянке стало прохладнее и заметно темнее. Харитонов протер глаза, встал на земляной пол, наклонился к щели, сквозь которую совсем недавно бил пучок света. Увидел костер и сумрак, окружавший огонь. Рядом, должно быть, сидит на своем теплом посту этот генерал Лыков. Плохо, что землянка так близко – любой шум может привлечь внимание генерала, и тогда придется Изводьеву расстрелять арестанта за попытку побега. Ладно, не ждать же в самом деле наступления утра. Харитонов подошел к двери, нажал на нее плечом, проверяя запор. Дверь спокойно приоткрылась – неужели солдат щелкнул задвижкой просто так, для вида? Арестант вышел из землянки и замер, прислушиваясь. Треск веток в костре – единственная музыка этого вечера – долетел до его ушей. Запах дыма был по-детски ласков, щекотал нос. Спиной к Харитонову сидел генерал, без движения, словно памятник или камень. И вдруг чья-то рука опустилась на плечо арестованного. Он едва сдержал крик. Испуг прогнал мурашек по спине, бешено застучало сердце.
– Кто? – выдавил шепотом Харитонов.
– Я, Изводьев! – тоже шепотом ответил солдат.
Снова наступило молчание, в котором кроме треска костра Харитонов слышал дыхание еще одного человека.
– Бежишь, что ли? – снова прозвучал в шею теплый от дыхания шепот Изводьева.
– Да, – ответил Харитонов. – Где мой вещмешок?
– Будь здесь, – сказал Изводьев и зашуршал по старой листве.
Харитонов остановил взгляд на генерале, но тот не шевелился. Может быть, спал?
– Держи! – солдат опустил на спину Харитонову вещмешок, а арестованный быстро продел руки в лямки и тотчас проверил шнур. Он был на месте.
– Со мной не хочешь? – спросил, не оборачиваясь, Харитонов.
– Ноги болят, – ответил Изводьев. – Да и куда? Ты знаешь, куда идешь?
– Нет, – признался Харитонов.
– Тогда зачем зовешь?! Может, лучше останешься? Может, тебя и не сразу расстреляют. Смерть все равно всегда при нас.
– Прощай, – прошептал Харитонов и, так и не обернувшись, осторожно обошел костер, пройдя почти по самой кромке темноты. А потом ветки и стволы наслаивались на красное пятно костра, пока уже не осталась от него всего лишь яркая точка. Тогда Харитонов присел на склоне и стал ждать восхода солнца, которое осветит путь и отогреет.
Арест, костер и неподвижный генерал – все это осталось позади, в каких-то двухстах метрах от него. Харитонов смотрел на точку костра. Смотрел и в мыслях прощался с первыми "своими", которых он встретил и которых оставлял здесь, на сопке, во вражеском окружении, невидимом и неощутимом. Сколько лет они еще будут ждать врагов? Харитонов этого не знал, но в душе желал им встретить врагов как можно скорее, чтобы двенадцать лет бессонного боевого дежурства не оказались без толку потраченной частью жизни. Дай им бог скорых врагов. У Харитонова заболели глаза от долгого глядения в одну точку. Достал грибы и сжевал их сырыми. Ел и вспоминал вкус маринованных рыжиков. Очень хотелось ощутить его еще раз, но сырые белые грибы были безвкусны.
7
За забором скита, высоким частоколом из сосновых бревен, находилось кладбище. Уже больше двух столетий считалось оно священным: через месяц после смерти любого старовера, пусть даже грудного дитяти, сюда приходили все во главе со старейшиной и проверяли: пустил ли корни, пророс ли деревянный крест над свежей могилой. Если пророс – значит, в него перешли святые силы умершего. Если же не принялся крест на могиле и помертвело дерево, то больше за этой могилой не ухаживали. Среди проросших крестов была одна дикая груша, исковерканный ствол которой и раньше с трудом напоминал форму креста. Прорастал он во время дождей, которые пригнули его к земле так, что в конце концов он уже не стоял, а лежал на могиле и так плашмя корни пустил, а новый ствол стал подниматься неровно. Когда-то детишки пробирались сюда за дичками. Старшие ругали и пороли их за это нещадно, но потом кто-то сказал, что если крест пророс, то злых сил бояться нечего. Святая груша не может не дать святых плодов. После этого каждой осенью ребятам было раздолье. Однако омрачало многих то, что никто не мог вспомнить, кого похоронили под грушевым крестом. Хоть и недавно это было, но у всех словно память отшибло. Пытались посмотреть, кто за последнее время умирал и где кого хоронили. Так, на удивление, у каждого умершего была своя могила и свой крест, а кто лежал под грушей – так и не поняли.
С тех пор минуло немало лет и жизней, и остались в скиту лишь Иван Тимофеич Корнягин и трое его сыновей. Жили раздельно, но работали вместе. Иван Тимофеич был старейшиной, а стало быть, духовным отцом своим сыновьям. С того дня, как похоронил он свою жену, стал все чаще закрываться по вечерам в часовенке и думать. Сыновья знали, что с отцом происходит что-то странное, но спросить его об этом не решались.