- Что ж, Саша, друг мой, ты уж не деточка. Я знаю, ты парень серьезный и сам уже думаешь - в душе - о своей дальнейшей судьбе. Футбол футболом, а дело делом. Чем ты хочешь заняться после десятого класса?
- Я не решил еще точно.
- Я понимаю. Ты знаешь также, что мы с отцом не будем тебя принуждать, ты мальчик достаточно умный. Но все-таки ты мыслишь о будущем или нет?
- Я думаю, мама.
Она с достоинством отстранилась, ожидая, что я и сам расколюсь. Но я молчал, глядя в пол и перебирая пальцы.
- Так что же ты думаешь? Могу я знать?
- Я же сказал, что я не решил. Это и правда дело серьезное.
- Я не собираюсь тебе советовать, но все же должна сказать, что, если ты задумал идти на литературный, тебе придется покрепче взвесить последствия этого шага. Я сама историк и знаю, что такое гуманитарная специальность. Сегодня на этом далеко не уехать, особенно мужчине. Я не в смысле карьеры, приспособленчества и так далее, а в более глубоком смысле. Это эфемерно, зыбко, а мужчина - он должен прочно стоять на ногах. Ты футболист, вратарь, ты знаешь, - улыбаясь, добавила мать. Она тогда была золотисто-светлая, коренастая женщина.
- Я знаю… я понимаю.
- В будущем ты поймешь это глубже. А сейчас тебе надо просто внутренне решить. Наступает десятый класс, надо заранее сориентироваться. Иначе упустишь время. Стихи ты сможешь писать, сидя и на любой работе. Если талант - а он, мне кажется, у тебя намечается (слабость сердца!), - так он все равно даст о себе знать. Если нет - все равно прочный кусок хлеба и твердое место в жизни.
(Я даже тогда не мог внутренне не улыбнуться той четкости, с которой она шла к своей цели… тем более что спорить особо не собирался.)
- Может, ты хочешь идти в какой-нибудь полиграфический или там - как его? - институт прикладного искусства? Это модно. Ну что ж, это хорошие профессии, но ведь для этого тоже надо… и интерес, и направленность. Ты как?
Она могла и не спрашивать, однако же яростно соблюдала демократический ритуал серьезного разговора.
- Никак.
- Ну я так и думала. По-моему, для мужчины и достойней, и лучше традиционный физфак или математический.
Не без тоски я припомнил задачки по определению объема полноценных и усеченных пирамид и мучения от секретов крыла самолета, которые так мне и не дались, хотя вообще-то, несмотря на все сказанное, учился я более или менее хорошо и упорно и был надежным пятерочником-четверочником. Больше меня привлекала физика электричества.
Я и сказал, все перебирая пальцы (здоровый, мясистый малый - комок переливчатых мышц - и мямля):
- Пожалуй, займусь электричеством… или радио…
- Ну, вот и хорошо, - со вздохом величайшего облегчения и с видом внезапно разрядившегося наконец душевного напряжения проговорила мать. Все ее лицо мигом изобразило категорическую исчерпанность, разрешенность вопроса и недопустимость дальнейшего его обсуждения. - Вот и хорошо. Я недаром считала, что ты серьезный мальчик. Я вижу, что ты, конечно, еще не окончательно уяснил для себя этот вопрос, но поверь, что ты не пожалеешь о своем решении. Жизнь сложней, чем ты думаешь, Саша. В ней ничего не надо делать с кондачка. Мы с отцом со своей стороны будем как можем помогать тебе в осуществлении твоего решения.
Не удержалась и от морали… но…
"Моего решения? Ну да что там".
Я почувствовал неожиданно, что все это не самое важное, что я в чем-то… взрослее матери.
- Я со своей стороны опасалась, что ты необдуманно подашь на филфак. Это было бы опрометчиво.
Опасалась она, разумеется, не без основания, хотя я ни разу ни словом не обмолвился о своих мечтаниях; но не без основания апеллировала и к моей "серьезности".
Я действительно человек, при всех своих мечтаниях не любящий ничего… невесомого, что ли. Я как-то не знаю, как это выразить. Я люблю, чтобы в реальной жизни все без обмана, чтоб… если, положим, ты держишь "сопротивление" и сейчас вот вставишь его куда надо, так уж и знаешь, что по экрану тут же пойдут круги и всем очевидно, что дело сделано. Я люблю катать в руках тяжелые вещи, люблю… железо, блестящие слитки сплошного металла; даже гантели у меня некрашеные. Я… не знаю, как это выразить; это сложное чувство. Все внешние и привычные ассоциации (любовь к физическому труду и т. д.) тут неправильны.
Я не так напряжен по складу ума, как, например, мой приятель Алеша Осенин, с которым мы встречались в газете; и есть в нас нечто важнейшее общее, но есть и существеннейшая разница… не знаю, как тут сказать.
И я шел по родной и солнечной улице, думал думу - думал о службе и Паше, о том, что правильно сделал, "послушавшись мамы с папой", - стихи-то я бросил, несмотря на поэму в столе, - о том, что, конечно, в мире много несчастий и человечество в дым запуталось, и миллионы и миллионы смертей, мучений, пыток и истязаний стоят за моим сегодняшним счастьем, благополучием, за моим само собой разумеющимся правом смотреть на солнышко, на темные августовские листья; и даже не просто, а и… не знаю, как все другие, а для меня, например, аборт - до сих пор ужасно, и я так и не уверен, что это не… оно, не убийство… это психоз мой, что ли. Все на такие вещи смотрят нормально. И Таня была… "Нам сейчас ни к чему второго ребенка"… И миллионы людей каждый день и каждое утро делают то же… Это воспоминание вдруг слегка задело, кольнуло меня; и все же так чисто светило спокойное, густо-желтое и нежаркое солнце, так синело вверху мироздание в августовской дымке, так пели лучи и свежие струи согретого воздуха, так темнели таинственной зеленью тополя, что и оно, и это воспоминание все же прошло стороной… и уж тем более прошли стороной эти внешне горькие, дымные, едкие мысли о "миллионах и миллионах и миллионах". Какие там миллионы, когда сочится свет сквозь нежные, свежие листья, и глухо кругом, и ясно; я, видимо, гадок, я плох, но я… не могу представить, я не могу сейчас думать, чувствовать это, подумал я тихо, легко и самодовольно, чуть жмурясь на синее, блесткое небо сквозь листья. Стоял медовый, задумчивый август…
Я подошел к "конторе", взглянул на небо, вздохнул и не без гримасы вступил в прохладный и темный подъезд.
У приборов трудились Лариса Веселая и степенный Гена.
Лариса Веселая (есть и другая Лариса) - отнюдь не веселая, а весьма деловитая девушка, неглупая и незлая, но, к сожалению, с плохой фигурой, что уничтожает для наших "деятелей" все ее остальные прекрасные качества.
Мы привыкли к таким ситуациям, и в разговорах об этих людях всегда сквозит и злорадство некое. Отчего? Или это то самое чувство, о котором Толстой говорит в "Иване Ильиче": все толпятся у гроба, и на лицах - скрытое: как хорошо, что не я… Какая сложная организация - человек; и вот, одна-единственная насмешка дьявола, который, проходя, ради озорства мазнул пальцем по совершенной картине - и все кувырком.
Мне, женатому, легко философствовать на такие темы; а сегодня я еще в некоей и тревоге… Да был ли я уж тогда в тревоге? - вопрос. Сегодня-то есть причина…
Но вот продолжается то "сегодня", позавчерашнее. Что в нем есть? Ничего. Но… вот, вот оно…
Я вхожу, и они оглядываются и улыбаются оба. Хорошее это чувство - когда ты видишь, что кто-то невольно и улыбнулся тебе. Впрочем, на деле наши отношения не больно радостны. В лаборатории не хватает этакого остряка, хохмача, не хватает соли для каши. Все люди степенные и серьезные и работают молча, а если филонят, что тоже нередко, так как-то вяло и как бы по принуждению. Мол, отчего ж не филонить, раз можно филонить, мол, что же делать - надо филонить, хотя и скучно.
Они оглянулись и улыбнулись, и я сказал:
- Приветы кротам науки!
- Привет футболистам! - сдержанно усмехаясь, сказала Лариса, а Гена лишь обнажил свои десны и покачал узкой головой с островом волос на темени и очками, вдруг отразившими в блеске, движении стекол деревья на улице и трамвай, и штативы, и амперметры.
И то и другое сказано было чисто механически, но что поделаешь.
Я посмотрел на свой стол, на экраны у стенки, на амперметр, на свалку зеленой и красной проволоки в углу, на розетку и реостат и почувствовал легкое умиление и любовь к своему углу, и к своей работе, и к своему столу, и… да что там. Все же великое это чувство - когда ты видишь и ощущаешь, что ты реально и материально приносишь пользу, делаешь четкое и мужское дело. И, кроме того, и верно, чувствуешь себя и крепко, и ровно, уютно, когда уходишь во все вот это, когда…
- Что ж, едешь?
- Лечу.
- Говорил уже с Пашей?
- Когда же я говорил? - отвечаю я, махнув ладонью в сторону двери Павла Григорьевича, к которой можно попасть, лишь пересекая всю "конуру".
- Ну да, - кивают они.
- А вы что так рано?
- Как рано? Это ты, господин, опоздал, - беззлобно хихикая, бормочет Гена, уже поворачиваясь к столу. Там у него чертеж схемы, тушь, сопротивления, проволока, бумага… все на ходу.
- Неужели? А я по дороге и на часы не смотрел. Считал, что нормально…
- Конечно, солнышко, зелень… девушки.
- Мне-то что? Это ты бы почаще смотрел на девушек…
- Я? Хи-хи…
И ведь черт его знает: есть у меня одна отвратительная особенность. Она, я думаю, свойственна и всем людям, но в меньшей степени. В решительные минуты я выявляю свое упрямство и все такое; но в обыденности я удивительно незащищен от тех волн, того ритма, флюид, атмосферы, которые исходят от собеседников или обстановки. Я попадаю в магнитное поле и начинаю излучать именно те частицы, которые соответствуют полю.
В частности, эта мысль всегда мне приходит в голову в тот момент, когда я общаюсь с Геной или с Ларисой Веселой. Я далеко не всегда зануда, но с ними - таков.