Кондратов Александр Михайлович - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960 е стр 31.

Шрифт
Фон

Второй. Я вообще был перед ним очень осторожен и обращался с ним осторожно, как с драгоценным сосудом. Я еще не выработал себе точно линию своего поведения и потому старался просто сдерживать свои проявления, все, прежде чем сделать, по мере возможности тщательно - более или менее - обдумывать. Еще бы, ведь он был теперь мой враг! Но я плохо представлял, чего мне от него хотеть, и потому сначала не подал и виду, вел себя (придерживался принципа) "как ни в чем не бывало", хотя в глубине души и волновался, и думал о нем, и боялся его и т. д. Мой первый чрезмерный смертный испуг прошел, но все еще осталась какая-то опаска, и потому тоже я был с ним осторожен. Все мне казалось, что он или вор, или хулиган, или преступник, или - рецидивист. (Я почему-то думал, что враги могут быть только ворами, хулиганами, преступниками, рецидивистами.) Что он меня может ударить или убить (я так и ходил перед ним долго скованный, боялся оглядываться и делать резкие движения, все готовился: вот, сейчас он ударит меня, сейчас он меня убьет). Что он только притворяется передо мной таким добреньким, а на деле вовсе не добренький. Когда он меня не убил - прошло какое-то время, а он все еще не убивал меня, - я вздохнул с облегчением. Но все равно я как-то боялся связываться с ним слишком близко, становиться ему чем-то много обязанным. Когда он подсовывал мне плохое (это естественно: на то он и враг, чтобы делать мне плохо), я, хотя и знал, казалось бы, что мне надо принять это плохое, раз оно исходит от него (и раз он мне враг), почему-то, не совладав с собой, инстинктивно пытался его от себя оттолкнуть. Когда он подсовывал мне хорошее, я, удивившись, что вот он, враг, делает мне хорошо, еще больше смущался и из внутренней деликатности именно от него-то, врага, и не брал это хорошее: я его тоже от себя отстранял. Но при этом, я видел, я перед ним невольно заискивал: и при хорошем, и при плохом. Отстраняя то и другое, я говорил: "Нет, не надо…", - и в этом моем отрицании, конечно же, он слышал оценку себе: "Это нехорошо… Это не надо, потому что это нехорошо…", я, таким образом (слабый, пассивная сторона), прибегал к морали, взывал к справедливости, и он, по первому ходу, должен был бы, казалось бы, обидеться на меня за мою мораль ("я ему читаю мораль") и за мою оценку, потому что она, вероятно, должна была бы принизить его, но, по второму ходу, он вовсе не обижался на меня, оценщика и моралиста, а (активная сторона, сильный) был доволен тем, что я ему читаю мораль, даже благосклонно позволял мне ее читать (пропуская, конечно, наполовину мимо ушей) и именно в таком, казалось бы, моем его отрицании и принижении (на словах) видел себе утверждение и возвышение, он самодовольно и удовлетворенно хмыкал, ухмылялся (именно: слабая сторона прибегает к морали, ибо ей не остается ничего другого, а сильная сторона, кивая и соглашаясь с моралью, хмыкает и делает свое - то, что хочет, и даже, может быть, не очень моральное), иногда он как бы еще больше меня раззадоривал, хотел слышать еще и еще, что я тут наскажу про него, спрашивал нарочно: "Разве это нехорошо? А что тут такого? Чего тут нехорошего?" - или: "А может быть, и вот это нехорошо?" И: "И вот это тоже нехорошо?" И я, слабенький, дрожащий и справедливый, поддакивал: да, и это нехорошо, и это - нехорошо. И он даже со мной соглашался "Да, да… Это нехорошо… Это действительно нехорошо… И вот это тоже, наверное, нехорошо…" Но глаза у него блестели так весело. Он так весь и лоснился, светился при этом. Он был доволен как дитя, как ребенок. Улыбка самодовольства непроизвольно выползала ему на губы - на уста. Он не мог сдержаться и подмигивал мне, иногда так ухмылялся: будто б и я с ним в той же компании, и я тоже в заговоре. Я уже не знал, ругаю я его или хвалю, когда читаю мораль: отрицаю его или утверждаю его. Я был в печали, а он веселился. И он так благодушно поддакивал мне (напоминая мне моего дядю) и так поощрял меня, кивая мне головой: "Ну ладно… Давай еще… Давай… Больше, еще!.." И так крепко он стоял передо мною на своих твердых ногах: такой непоколебимый, непрошибаемый, уверенный, сильный. Как будто бы все его несчастья и все возможные отрицания его были нужны ему лишь для того (я тоже, по-видимому, был - или должен был стать? - одним из его несчастий?), чтобы утвердить (и показать) свою силу. Да, думал я, вот это враг! Вот такого врага ни у кого-то, пожалуй, и нет. Только у меня одного такой, и я с ним - один. Один на весь мир! И хотя я, будучи знакомым с ним какое-то время, уже знал, что он не вор, не хулиган, не рецидивист и не преступник, все-таки (ведь и рецидивисты так ухмыляются после того, как они прошли в тюрьме перевоспитание и их выпустили на свободу: вот, они обходительны, ласковы, вежливы, не нарушают правил уличного движения и никого не толкают в автобусе, не лезут в карманы за кошельками, но - "да, мы такие… но были и не такие… мы скромные, благородные, смирные, великодушные… мы мухи не обидим…", но - "мы не обидим не потому, что мы не можем обидеть… просто мы пока снисходительны… мы пока не хотим обижать… а ведь на деле-то мы можем такое, и такое, и еще вот такое… мы могли в прошлом, но мы сможем и в будущем… и все знают, что это такое, и что мы вообще можем мочь…" - и все в автобусе, зная про это и узнав рецидивиста, заискивающе и подобострастно ему улыбаются: "уж вы будьте, пожалуйста, смирны… уж вы сейчас-то, пожалуйста, нас не обидьте…" - и рецидивист, снисходительно принимая эти улыбки и подобострастие, ворчливо - сквозь зубы - обещает, дает понять: "ладно уж, не обидим… ладно, потерпим… пока не обидим… и все даже прощают ему его какие-нибудь слишком вольные и неосторожные выходки"), так вот, все-таки, хотя я знал, что этого не может быть, мне казалось, что в нем проскальзывает что-то от вора, от хулигана, от рецидивиста или - преступника. Что-то такое преступное… Как сказал Гете: "Ich fühl es leicht / Wenn man den Weg zu meinem Herzen sucht / Und es nicht herzlich meint".

Первый. С некоторых пор, особенно после того как мы подружились с ним, с этим моим приятелем, я действительно стал бояться, что я сам могу стать преступником. Я с детства боялся и ненавидел хулиганов. Хотя у меня почти не было с ними никаких практических стычек, я все время думал о них, идя куда-либо по делу, я всегда вспоминал, что вот, может быть, сегодня я с ними стыкнусь, эта мысль отравляла мне жизнь, она была неотступной, и я так их ненавидел; жизнь шла, а я с ними все не стыкался, и уж лучше бы я с ними стыкнулся, и они бы избили или убили, потому что так - такое постоянное ожидание их - было просто невыносимо. Они, гады, только пьянствуют, дерутся, убивают и хулиганят. И правильно, что их сажают в тюрьмы, в колонии, в лагеря и дают им, даже за малейшую мелочь, такие большие сроки. Я был идеалист и ригорист. Я был строг. Я был нетерпеливый ребенок. Но потом, когда я подрос, услыша о каком-нибудь преступлении, не ненависть и осуждение я чувствовал в себе, а, прежде всего, взгляд в себя и опаску, испуг за себя: а вдруг бы и я так сделал? а вдруг бы и я смог такое? И уже не было во мне такого огульного осуждения преступников и преступлений, как было до этого, в детстве. Да, я не сидел в тюрьме, но я был преступник, потому что и я мог бы сделать все то же самое. Я ходил на свободе - по улицам, туда и сюда, прямо, налево, - а на деле я был потенциальный преступник. Я тоже мог напиться и ни за что ни про что сломать ногу какой-нибудь безобидной старушке. Я тоже мог из-за бутылки водки разбить в магазине витрину. Я тоже мог совершить крупную махинацию с деньгами. Я тоже мог изменить государственной присяге. Я тоже мог изнасиловать девочку. Я тоже мог, наконец, убить его, своего друга, с которым мы еще так недавно, так мало знакомы… Но нет, конечно, я все это мог и - не мог. Хотя такая боязнь за себя, после того как мы с ним познакомились, во мне почему-то усилилась. Почему? Может быть, это снова было предчувствие? Но чего? Еще я боялся законов. Они стояли вокруг меня и говорили: "то-то делать не надо" и "это тоже делать не надо", добавляя: "если ты сделаешь то-то, то тебе будет вот то-то" (такое наказание), а "если ты сделаешь это, то тебе будет вот это" (другое наказание). И я не собирался делать ни "то-то", ни "это". Я вовсе не хотел этого сделать. Я хотел того, про что законы говорили "надо" и "можно". Они хотели этого, и я хотел того же. Но, хотя я и хотел того, чего хотят и они, и, значит, должен был бы, казалось, чувствовать себя свободным перед ними и мне нечего их, законов, было бояться, я, хотел и не собирался их нарушать, все равно их боялся, боялся неотступно, так же как хулиганов, с которыми мне было никак не стыкнуться, и они, эти наши законы, висели надо мной так, будто б уже готовились к тому, что я, вот, стану скоро преступником, и я тоже будто бы готовился, со своей стороны, им стать. Желая законов, я их боялся. Это, вообще говоря, было странно.

Второй. Нет, нет, конечно. Ни на что такое способным я про него не думал. Хотя, с другой стороны, как быстро мы можем дойти до убийства. Вот, слово за слово - и слова уже не удовлетворяют. Вот, уже наносятся удары - и удары тоже не удовлетворяют. Надо, чтобы враг сгинул, исчез, - только тогда (да, враг!) мы будем удовлетворены. И вот, пройдя все возможное, мы уже дошли до убийства. Человека нельзя изменить словами, но его можно изменить убийством. Кто это сказал, что со временем не будет убийств? Пока люди живы, убийства будут всегда!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке