У Мамалыги ничего не болело, но этот участливый вопрос как бы внушил ему мысль, что он болен.
- Скверно, - мрачным тоном отвечал он, - ах как скверно!
- Желудок?
Мамалыга подумал, не рассказать ли о том, какое открытие он сегодня сделал. Но побоялся, что истории с любовными записками вызовет смех и здесь. Может быть, слегка и посочувствуют, но потом непременно будут смеяться и всюду рассказывать. Нет, лучше умолчать.
Он взял нить, поданную о. Ильей, - о здоровье и сказал жалобным голосом, глядя на свой широкий живот:
- Общая слабость какая-то… Тошно… Разбит весь…
- А желудок как теперь?
- Желудок теперь ничего… Третьего дня у меня действительно распирало его… Пучило. Должно быть, от сыру, - сыру съел кусок… порядочный… а мне сыру нельзя…
Конашевич с сожалением покачал головой:
- Сыру вам нельзя, фруктов, скажете, нельзя, кореньев нельзя, - что же, наконец, можно? Так ведь и умрешь - не дорого возьмешь…
- Мало ли что! - мрачно вздохнул Мамалыга, - многое… мясо… индейку, тетерку… Гусь не годится, тяжел… Ростбиф… Цыпленка можно… Многое можно: яйца… Мало ли что!
Иван Иванович сострадательным голосом сказал:
- А вы попробовали бы вегетарианство, Егор Егорович…
- За кого вы меня принимаете? - сердито обернулся к нему Мамалыга.
Иван Иванович с недоумением остановился.
- Как за кого? За вас и принимаю… - сказал он, удивляясь и не понимая, чем он рассердил Мамалыгу. Но вдруг вспомнил, что гимназисты постоянно изводят его Толстым. Мамалыга в свое время, когда еще только что упрочивал свою патриотическую карьеру, наряду с голодранцами-революционерами поносил с особым усердием и великого писателя земли русской, повторяя крепкую брань из проповеди местного архиерея. И с тех пор гимназисты неизменно перед каждым уроком истории старательно рисовали на доске величавого старца в блузе и перед ним коленопреклоненную фигуру с округлым задом, в форменной тужурке. И подписывали: "Великий учитель! очисть гнусную душу великого прохвоста…" Мамалыга при виде этого изображения приходил в бессильную ярость… Производились розыски виновных, подвергались взысканиям целые классы… Но это не ослабило упорства его врагов, - наоборот, освятило традицию опасной и веселой войны. Пришлось смириться… Но во всяком намеке, имевшем хоть отдаленное отношение к Толстому, Мамалыга неизменно видел скрытое злостное намерение уязвить его и закипал раздражением.
- После этого вы можете предложить, чтобы я сеном питался? - сказал он, злобно глядя на Сивого.
Иван Иваныч уже спохватился и готов был извиниться, но боялся этим еще больше раздражить Мамалыгу. Он самым кротким, умиротворяющим тоном ответил:
- Что же тут такого? Вон пишут же в газетах, что отвар сена очень питательная вещь…
- Ну, так и идите сами на подножный корм… Тем более что и фамилия ваша как раз соответствует такому способу питания…
Эта грубость обидела Ивана Ивановича до глубины его кроткой и мягкой души. Он покраснел и сказал дрожащим голосом:
- Я желудком не страдаю…
- Ну, и я холопствовать перед Толстым никогда не холопствовал и не буду! - с возрастающим раздражением закричал Мамалыга. - А холопствующим советую на всех своих четырех ногах ходить!
- Я желудком не страдаю! - почти плачущим голосом повторил Иван Иваныч. - А вам советую клистир поставить!..
- Это такие вещи, о которых в порядочном обществе не говорят!
- Я, к сожалению, в вашем обществе…
- Просто - ненормальный человек! - кричал Мамалыга, тыча рукой и обращаясь за сочувствием к окружающим.
О. Илья укоризненно покачал головой, не относя ни к кому особенно своего неодобрения. Конашевич грустно улыбался. Глебов уткнулся в тетрадки, весь багровый от смеха. Смущенный криком, Пшеничка звонко крякал и поправлял штаны. Перепалки в этом роде не были большой редкостью в нервной, издерганной учительской среде и почти не оставляли после себя следов. Но спорить с Мамалыгой избегали: побаивались… Притом и резок он был, и груб до наглости.
- Я понимаю, конечно: ненормальным можно сделаться после двенадцати лет нашей службы…
- К сожалению, вместе с вами! - отходя в угол, кричал Иван Иваныч.
- Психика ваша, Иван Иваныч, давно повреждена, - я видел это раньше…
- Я желудком не страдаю!
- Правда, вы Навуходоносором не были, но к травоядению обратиться с успехом можете… О чем сами своим поведением свидетельствуете!
- Клистир поставьте! - одновременно кричал Сивый.
Задребезжал звонок в коридоре и покрыл своим резким звуком крикливую перебранку. Надо было идти на уроки. О. Илья сладко потянулся, зевнул. Конашевич выхватил памятную книжку, справляясь, в какой класс идти. Иван Иваныч открыл свой шкаф с моделями и бюстами и дрожащими еще от волнения руками вытащил голову Гомера. Встал и Мамалыга. Нехотя взял журнал шестого, параллельного класса и грузным, ленивым шагом пошел из учительской.
V
И доска, и кафедра были поставлены с строгим расчетом, чтобы даже при самом малом повороте головы в сторону Мамалыге прежде всего бросалось бы в глаза обычное изображение, старательно исполненное мелом: величавый старец в блузе и коленопреклоненная фигура с круглым задом и бородой Егора Егорыча.
Дежурный Аарон Зискинд с черными, влажно блестящими глазами, усиленно одергивая куртку, перехваченную широким, спортсменским поясом без бляхи, почтительно доложил фамилии отсутствующих. Эта подчеркнутая почтительность, за которой Мамалыга хорошо видел трусливо прикрытое шутовство и издевательство, это синеватое, бескровное лицо с горбатым носом и обозначившимися усами, вытаращенные влажные глаза, в глубине которых, далеко-далеко, мгновенно мелькали и трусливо прятались дразнящие огоньки насмешки, даже неформенный этот ремень - действовали на Мамалыгу, как медленный укол шилом, - так бы и смазал по этой наглой морде.
Он уже отметил неявившихся, а Зискинд все еще торчал у кафедры с выражением готовности к услугам.
- Ну? - мрачно буркнул Мамалыга, с ненавистью глядя на его усы.
- Стереть, Егор Егорыч? - Зискинд приятельски кивнул головой на доску.
- Что ж вы с такими вопросами лезете? Дежурный должен знать свои обязанности!..
- Сию минуту-с…
Зискинд с усиленной стремительностью ринулся к доске, несколько раз обернулся кругом, как бы разыскивая губку - хотя губка лежала на виду, - нашел, наконец, и, широко размахивая рукой в воздухе, стал стирать тщательно, медленно, по вершку. И опять стиснул Мамалыга зубы от нестерпимого зуда ярости, пронизавшего его судорожным током. Но сдержался и лишь шепнул себе: "Ну я ж тебе, пархатая тварь, покажу!" А вслух сказал:
- К следующему разу - Василий Шуйский, Московская смута до воцарения дома Романовых…
- Мно-о-го! - загудел кто-то на Камчатке.
- Шестнадцать страниц! - добавил новый голос.
- Кому много - встань! - сердито закричал Мамалыга.
Никто не встал. Лишь на Камчатке прежний голос пробасил: "Неопалимая купина!.." Мамалыга сделал вид, что не слышал, резко высморкался и стал рассказывать о Смутном времени. За спиной он чувствовал шутовское старание Зискинда, который гремел доской, шаркал ногами, кряхтел и кашлял - как будто от чрезвычайных усилий. Перед собой видел лукавые, внимательное следящие не за его рассказом, а за ним самим лица учеников. Тихменев и Сорокин - на первой парте - водили пальцами по строкам книжки, подмигивая друг другу. Это всегда обжигало Мамалыгу, как удар хлыста, - он в особую заслугу себе ставил, что в течение двадцати лет службы никогда не отступал от учебника, не погнулся ни разу под натиском модных течений, отрицавших хронологию, родословия и героическую фабулу… Но люди, сами кругло невежественные, даже плохие (ученики кололи его тем, что, кроме учебника, он ничего не знает…
А он знал. И не раз показывал, что знал. И ныне, в заключение своего торопливого рассказа, он ясно, раздельно, в торжественно-приподнятом тоне произнес ту самую речь "о современной смуте", которую не так давно говорил на собрании "Русского монархического союза".
- Ныне мы тоже переживаем годы тяжкого испытания: когда до последней степени неурядицы и разнузданности дошла вся русская жизнь снизу доверху… когда дерзко попирается то первоначало, из которого создавалась русская государственность и в котором она всегда находила новые и неоскудеваемые силы, а именно святая православная церковь… когда пошатнулись в русском народе вера в правительство и руководящие сословия… когда надо спасать веру русскую православную, народное лицо русское, самую землю русскую…
Как и в собрании тогда, так и тут, в классе, при последних словах дрогнул его голос. И словно мгновенное дуновение прошелестело вдруг в молодой листве и упало, - прошел вдруг по классу шорох, встрепенулась аудитория и вдруг затихла в напряженном внимании. Мамалыга знал, что они - ученики - любили эти его отклонения в сторону современности, может быть, больше всего потому, что незаметно уходило на них время урока и меньше было риску быть вызванным к ответу. Иногда они сами старались отвлечь его в эту сторону подходящими, тонко придуманными вопросами. И хоть не всегда шел он на эту удочку, но экскурсии эти считал неотложной и важнейшей задачей национального воспитания. Как ни испорчены разными тлетворными веяниями юные души, но горячее здравое слово непременно хоть в уголку где-нибудь уронит зерно и оно прорастет и даст в свое время плод. Пусть теперь смеются, дразнят, - потом вспомнят, - он верил в это…