К бедам и скорбям Афона Зайцев остается неравнодушен и впоследствии, посвящая ему около десятка заметок в 30-60-е годы. В заметке "Вновь об Афоне", приводя письма знакомых иноков с Афона, он со скорбью сообщает о пожарах, растущей нужде, о болезнях, проникающих на Святую Гору. Спустя четыре года в "Афонских тучах" – заметке к годовщине землетрясения на Афоне, происшедшего под праздник Крестовоздвижения 26 сентября 1932 года, – он напоминает, что подобные знамения на Афоне всегда свидетельствуют о "политических бурях", и связывает землетрясение с тем, что 1932-й стал самым страшным для голодной России годом. В материале "Афон. К тысячелетию его" (1963) Зайцев публикует отрывки из книги "Афон", предваряя их заметкой, где с благодарностью вспоминает девятнадцать проведенных на Афоне дней и мысленно поклоняется святым местам Афона и памяти встреченных там людей – все они перешли уже в мир иной… Наконец, в 1969 году восьмидесятивосьмилетний писатель вновь вспоминает Святую Гору. Толчком к написанию заметки "Дни. Афон" (публикуется в настоящей книге) послужило известие о новом пожаре в Пантелеймоновом монастыре. Появляются новые чеканные строки о великом смысле пребывания Афона во вселенной: "Афон есть образ духовный, никаким бомбам неподсудный, а, как все живущее, бедам подверженный. Беды проходят, вечное остается. Афон остается".
* * *
Духовный путь Бориса Зайцева отмечен характерной особенностью: его детство, юность прошли вблизи величайших святынь русского православия, но он оставался вполне равнодушен к ним. Зайцев несколько лет жил неподалеку от Оптиной Пустыни, но ни разу не побывал в ней; часто проезжал в имение отца через Саровский лес, но Саровская обитель не вызывала у него никакого интереса. И только в эмиграции, навсегда лишенный возможности поклониться этим святым местам, Зайцев постигает их великое духоносное значение и в своих очерках совершает мысленные паломничества в них. Небольшой очерк-эссе "Оптина Пустынь" (1929) проникнут любовью и благоговением к великим оптинским старцам. Зайцев размышляет о том, как могло бы протекать его путешествие в Оптину в конце прошлого века, представляет в воображении свою встречу со старцем Амвросием – человеком, "от которого ничто в тебе не скрыто": "Как взглянул бы он на меня? Что сказал бы?" Писатель преклоняется перед безмерной любовью старца к людям, "расточавшего", "раздававшего" себя "не меряя и не считая". Завершается очерк скорбными словами о запустении Оптиной. Но сегодня мы видим, сколь провидческими оказались строки очерка о том, что Оптина ушла "на дно таинственного озера – до времени".
К теме Оптиной Зайцев обратился спустя три десятилетия, написав очерк "Достоевский и Оптина Пустынь" (1956), где развивает мысль о том, что Оптина "оказалась излучением света в России XIX века", и рассказывает о поездке Достоевского к о. Амвросию в 1878 году.
"Что имеем – не храним, потерявши – плачем". В словах пословицы заключена вечная мудрость. Именно так была потеряна русской либеральной интеллигенцией на рубеже XIX–XX веков Православная Русь. Еще были открыты храмы и монастыри с бесчисленными святынями, пелись молебны, прославлялись святые угодники – но все меньше оставалось людей, принимавших все это сердцем и всерьез, твердо хранивших тысячелетнюю веру предков. Прославление величайшего чудотворца и прозорливца Серафима Саровского в 1903 году было встречено "образованным" обществом с презрением и насмешками, как казенно-охранительный акт, устроенный Царем и церковниками. В годину повсеместного оскудения веры сердца людей оказались неспособными откликнуться на радостно-солнечную, согревающую любовь Старца. Надо было стать свидетелями "невиданных перемен и неслыханных мятежей", пройти через море страданий, оказаться выброшенными далеко за пределы родины, чтобы открыть чистый источник православной веры, прильнуть к нему со слезами и покаянием.
Замечательный очерк "Около св. Серафима. (К столетию его кончины)" (1933) весь проникнут чувствами сокрушения и раскаяния автора, только в эмиграции осознавшего величие этого святого.
Писатель строит свой рассказ на книжных источниках, приводя примеры поразительных чудотворений Старца из "Дивесвской летописи", свидетельство Н. А. Мотовилова об одном из высочайших мистических откровений, когда собеседникам по молитве святого на минуту приоткрылась тайна преображенного Духом Святым бытия, произошло явление Царства Божия на земле. Автор находит художественный образ, который помог бы лучше ощутить личность святого. Если в книге о преподобном Сергии Радонежском чудотворец представал как "святой плотник с благоуханием смол русских сосен", слегка "суховатый" и "прохладный", то в св. Серафиме художник подчеркивает ослепительное сияние его личности, "раскаленный свет Любви", вокруг него как вокруг солнца – "сияющая атмосфера с протуберанцами". Очерк Зайцева завершается словами: "Может быть, и скорей почувствуешь, душою встретишь св. Серафима на улицах… Бианкура". И такая "встреча душой" собрата Зайцева по перу, православного писателя Ивана Сергеевича Шмелева действительно произошла вскоре в Париже. В рассказе "Милость преп. Серафима" (1934) Шмелев с документальной точностью повествует о чудесном своем спасении, совершенном по молитвам к св. Серафиму, о своем видении в мае 1934 года.
Тема противостояния двух миров – злобы и святости, ненависти и любви возникает и в очерке "С.-Жермер де Фли" (1932), начинающемся с благостных и умиротворенных нот. В 1926 году под Парижем по почину монахини Евгении (Митрофаиовой) возникла обитель во имя иконы Божией Матери "Нечаянная Радость". Впоследствии она переехала в Сен-Жермер де Фли (около Бовэ), в здание бывшего католического монастыря. При обители была открыта школа-общежитие для детей. За восемь лет существовании обители через приют прошло несколько сот девочек – брошенных, сирот. Приехав из России в 1930 году, сестра Б. К. Зайцева Татьяна Буйневич, человек подвижнической жизни, несколько лет провела при обители, обучая детей. Зайцев неоднократно навещал там свою сестру, беседовал с обитательницами – одна из таких поездок и послужила материалом для очерка. (Монастырь стал прототипом обители, описанной в романе "Дом в Пасси", создававшемся в это же время.)
В очерке чисто по-зайцевски передана одухотворенность и благостность обстановки – золотящее кельи солнце, ясное небо, мелодическое пенис девичьих голосов; в поэтичнейшей зайцевской прозе слышатся порой отзвуки гекзаметра: "Вечером, после заката, выходишь с пустою бутылкой к источнику на зеленой лужайке, против аббатства. Ледяная вода прекрасного вкуса! Вечно льется струею из обелиска". В эту гармонию вдруг вторгаются звуки хаоса, злобы мира и потрясающей скорби: русский офицер, встреченный у источника, повествует об ужасной резне, устроенной китайцами и большевиками в одном из азиатских городков… Размышляя о двух ликах жизни – созидательном и зверином, разрушительном, писатель в мирной молитве русских монахинь видит лицо, "вечно противоположное звериному… и вечно распинаемое". Девочки в хоре поют "с нежной настойчивостью" – в этом характерно-зайцевском сочетании эпитетов открывается кроткая и побеждающая сила.
В нескольких строках выражена авторская апология монашества перед лицом светского сознания, которому монастырская жизнь представляется в самом мрачном виде: "…неправда, конечно, что монастырская жизнь сеть некий мрак и гроб. Как раз обратно". Хотя самого себя Зайцев относит к сугубо мирским людям, он утверждает, что и "посторонними" в монастырях все же чувствуется "веяние духовности и радости. Истинный монастырь всегда радостей". С помощью замечательного образа писатель объясняет, для чего необходимы столь продолжительные монастырские службы: как яблоко должно долго освещаться солнцем, чтобы налиться спелостью, так и "пропитать" человека духовностью можно лишь долгим, нелегким путем: "На это нужно время, музыка и благодать служения".