Немецкий парнишка и русский мужик - голова к голове. Я сидел за спиной Якушина, видел его крутой затылок на просторных плечах, усердно двигающиеся уши Вилли, вежливо работающего ложкой, дядю Пашу, следящего из-под лоснящегося лба увлажненным добрым взглядом.
Стесняясь своего доброго взгляда, дядя Паша, блуждая извиняющейся улыбочкой, объяснял мне через две склоненные головы:
- Хороший парень Вилли, душевный… Хошь и немец, а человек. Да-а… Это же Якушин его с кухни стащил, а теперь, вишь вон, душа в душу живут.
А я не нуждался в объяснениях, тем более извинительных. Во мне бурно таяла тяжелая вселенская тоска, которую я принес сюда со взрытой снарядами, заваленной окоченевшими трупами степи. Да, трупы, да, пожарища, да, где-то замерзает лошадь, нажившая на работе горб и выгнанная без жалости. Война! Страшило: она кончится, а жестокость останется. И вот - голова к голове над одним котелком…
Немец начал эту войну, трупы в степи - его вина, велика к нему ненависть, даже у поэта в стихах: "Убей его!" А солдат Якушин, убивавший немцев, делит сейчас свою кашу с немецким пареньком.
Война пройдет, а деревянность и жестокость останутся?.. Как я был глуп! Война в разгаре, рядом линия фронта, с той и другой стороны нацелены пулеметы, а уже двое врагов забыли вражду, где она, деревянность, где жестокость?
Голова к голове, ложка за ложкой и - хлеб пополам.
Кончится война, и доброта Якушина, доброта Вилли - их сотни миллионов, большинство на земле! - как половодье, затопит мир!
Навряд ли я тогда думал точно такими словами. В девятнадцать лет больше чувствуют, чем размышляют. Я просто задыхался от нахлынувшей любви. Любви к Якушину, к Вилли, к дяде Паше, к храпящим солдатам, ко всему роду людскому, который столь отходчив от зла и неизменчив к добру. Слезы душили горло. Слезы счастья, слезы гордости за все человечество!
Я вырос атеистом, не читал тогда Евангелия от Матфея, не знал слов из Нагорной проповеди: "Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гоняющих вас… ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то ли делают и мытари?"
Но кажется, в ту минуту я сам собой до них дозрел, с наивной страстью простодушно верил в невозможное.
2
Второй раз нечто подобное случилось четырнадцать лет спустя в Пекине.
Я был в составе так называемой культурной делегации Общества советско-китайской дружбы. Мы летали по всему Китаю, и всюду нас встречали пышно, бурно, празднично - толпы, цветы, восторженные лица, страстно тянущиеся руки, церемонно длинные обеды с бесконечной чередой блюд, экзотических до несъедобности. Вкушали змей с хризантемами, пробовали ласточкины гнезда, пили рисовую водку - вкус самогона - за вечную дружбу, братство, за общий путь до конца, и гостеприимные хозяева кричали нам: "Гамбей!"
По европейскому календарю наступал Новый, 1957 год. Китайцы свой Новый год празднуют весной. Но почему-то в наш праздник нас не предоставили самим себе - мол, отдохните от встреч, выпейте, закусите, поздравьте друг друга - наоборот, решили усиленно показывать нас молодежи.
Ритуальные беседы за чаем, трибуны, речь о великой дружбе двух великих народов. Попадаем в недавно организованный Пекинский институт кинематографии. Должно быть, в этот институт принимают не по таланту, а по стати. Нас встречают не по-китайски рослые, разбитные и жизнерадостные парни, одетые, как один, в безупречные европейские вечерние костюмы. И девушки в костюмах национальных - яркие шелка, золотое шитье. Столько красавиц, собранных вместе, я не видел в своей жизни - и до, и после, увы! Были и величавые, до оторопи, до зябкости - мраморные в горделивой посадке тонкие лица, на вскинутых, утонченно чеканных бровях покоится непомерная спесь Востока, чужеватый разрез глаз прекрасен, как непостижимое мастерство древнего азиатского ремесленника, и нет плоти, есть воздушность, нет походки, есть плывучесть. Но были и с той щемящей одухотворенностью, не столь красивы, как просты, не бьющие в глаза с налету, а лишь останавливающие взгляд затаенной добротой, и… ты уже непоправимо несчастен, твое сердце тоскливо сжимается - такое вот чудо человеческое, мелькнув раз, пройдет мимо тебя!..
Традиционные кружки чая, но вместо традиционных речей - танцы.
Мне, право же, стыдно за себя и обидно - экий пентюх! Как-то так получилось, что я всегда оказывался в стороне от танцплощадок. Сказать - не поверят: ни разу в жизни не танцевал!
Однако мне не дают сидеть бирюком, подходят.
- Товалис…
И взгляд в зрачки, и ожидание, и просьба.
Стыд. Но сильней самого стыда - страх перед стыдом грядущим: вдруг да, черт возьми, осрамлюсь!
И надменнобровая красавица с легким удрученным румянцем отплывает от меня. Обидел ее! Надо же!
Новый танец, и снова:
- Товалис…
И взгляд в зрачки. И надежда… А эта из тех - земных, не воздушных, одухотворенных добротой. Да вались все в тартарары! Была не была!
И я впервые в жизни выхожу с намерением совершить ритуальные движения под музыку. И, к своему удивлению, с грехом пополам совершаю, хотя и костенею плечами, поджимаю живот к позвоночнику, стараюсь, стараюсь до испарины.
Но не завидую больше ни старому Валентину Катаеву, плавающему среди кружащихся нар, как рыба в воде, ни нашему степенному главе делегации, президенту Академии педнаук Каирову, теснящему толстым животом некое сверхвоздушное создание. И мы, братцы, не лыком шиты!
- Кал-ла-со! Кал-ла-со!
Господи! Меня поняли, меня подбадривают! Славная ты моя, спасибо тебе за доброе слово, только, ради бога, береги свои маленькие ножки - никак не поручусь за себя.
Я готов танцевать и дальше, лиха беда начало, но…
Уже несколько раз к каждому из нас склоняются китайские товарищи из нашей свиты, почтительнейше шепчут:
- Нас ждут в Педагогическом университете.
Опять трибуна, опять речи о нерушимой дружбе - не больно-то охота, сегодня же у нас праздник. Мы дружно и горячо высказываем желание остаться здесь.
- Надо ехать, надо…
Скорбные покачивания головами, понимающе поджатые губы, полнейшее сочувствие, однако:
- Надо! Нас ждут. На два часа опаздываем.
Вкрадчивая китайская вежливость побеждает русское упрямство: "А, черт! Надо так надо! Пошли - все равно не отцепятся!"
Подъезжая к Педагогическому университету, мы невольно переглядываемся друг с другом и… прячем глаза, поеживаемся. Нас ждут - да! Целая толпа. Ждут уже два часа, если не больше. Ждут на морозе - Пекин не Кантон, зима здесь нешуточная, а одежонка всех китайцев, тем более студентов - ситчик на рыбьем меху. Нас ждут, и вопль восторга встречает нас. Толпа хлынула, только что не бросаются под машины, все стараются заглянуть в окна, поймать наш взгляд, хоть на секунду, хоть на миг показать счастливое - сплошная улыбка! - лицо. Добровольцы-активисты теснят толпу, иначе не откроешь дверцы машин, мы, закупоренные общим восторгом, не сумеем выбраться наружу.
Один за другим вылезаем, и к каждому из нас тянутся руки, десятки рук с отчаянной страстностью, через головы впереди стоящих. Нам не рекомендуют, да мы и сами не решаемся пожимать их. Протянутых рук всегда столько, что церемония рукопожатия может затянуться на добрый час, а мы и так безбожно опоздали. Нас ждут не только эти встречающие энтузиасты. И мы снова виновато переглядываемся - экие сукины дети, засиделись у веселья.
Толпа выдавливает из себя тщедушного студентика с посиневшим от ожидания лицом и мученически вскинутыми бровями - все ясно, выдающийся знаток русского языка, которому надлежит приветствовать высоких гостей. Оттого-то мученически и задраны его брови.
Он встает перед нами, некоторое время собирается с духом, наконец размеренно изрекает:
- Добы-ро пожа-лу-ват, до-ро-гие то-ва-риш-ши! - И сразу же бойко спрашивает: - Что?! - То есть не совсем уверен, то ли сказал.
А так как мы с готовностью слушаем, он продолжает, почти четко, без запинки:
- Вы наши братья!.. Что?!
На этом запас его русского красноречия иссякает, мы жмем ему руки, для ободрения хлопаем его по плечу, и он нас ведет, правда, сначала совсем не в ту сторону, но бдительная толпа и возгласами и тесным напором исправляет его смятенную ошибку, поворачивает на нужный путь.
Нас пытаются усадить за чай, но в воздухе разлито лихорадящее нетерпение, им заражены мы, заражаются и наши хозяева. Кружки с чаем остаются нетронутыми. Поспешно ведут на сцену…
Зал взрывается аплодисментами. Зал… Едва я кинул в него взгляд, как почувствовал, что встречаюсь с чем-то небывалым для меня, столь властным, чего я не чувствовал ни в одной аудитории.
А мы облетели уже большую часть Китая, в каждом городе, в каждой провинции - по нескольку митингов. Мы привыкли к китайскому многолюдию и сборищам в две, даже в три тысячи нас не удивишь, всюду - восторженность, жадное внимание, щедрые аплодисменты.
Здесь, в общем-то, не так уж и много народу - может, тысяча, может, чуть больше. Не всех желающих вместил этот зал, но вместить еще - хотя бы одного человека - он уже не в состоянии. Никаких скамей, никто не сидит, все плотно стоят. Все вокруг донельзя туго набито лицами. Каждое повернуто на тебя, от каждого истекает напряженное ожидание чего-то особого, непременно счастливого. Лица сливаются в нечто единое, монолитное, а поэтому истекающее от них ожидание тоже столь слитно едино, что обретает плоть, я его физически чувствую, мне почти больно.
И как они умудряются еще аплодировать в такой тесноте?
Но аплодисменты стихают, а ожидание возрастает - до взрывоопасности!