Он вдруг оживился и так и помчался, как добрый конь, лихо и резко отчеканивая каждый слог, каждую букву, как молодец-кадет на выпускном экзамене, и сильно, но не в лад размахивая руками. С каждым мгновением он становился все речистей, все бойчей, благо никто его не прерывал: он словно читал диссертацию или лекцию. Имена новейших ученых, с прибавлением года рождения или смерти каждого из них, заглавия только что вышедших брошюр, вообще имена, имена, имена - дружно посыпались с его языка, доставляя ему самому высокое наслаждение, отражавшееся в его запылавших глазах. Ворошилов, видимо, презирал всякое старье, дорожил одними сливками образованности, последнею, передовою точкой науки; упомянуть, хотя бы некстати, о книге какого-нибудь доктора Зауэрбенгеля о пенсильванских тюрьмах или о вчерашней статье в "Азиатик джернал" о Ведах и Пуранах (он так и сказал: "Джернал", хотя, конечно, не знал по-английски) - было для него истинною отрадой, благополучием. Литвинов слушал его, слушал и никак не мог понять, какая же, собственно, его специальность? То он вел речь о роли кельтийского племени в истории, то его уносило в древний мир, и он рассуждал об эгинских мраморах, напряженно толковал о жившем до Фидиаса ваятеле Онатасе, который, однако, превращался у него в Ионатана и тем на миг наводил на все его рассуждение не то библейский, не то американский колорит; то он вдруг перескакивал в политическую экономию и называл Бастиа дураком и деревяшкой, "не хуже Адама Смита и всех физиократов…" - "Физиократов! - прошептал ему вслед Бамбаев… - Аристократов?.." Между прочим, Ворошилов вызвал выражение изумления на лице того же самого Бамбаева небрежно и вскользь кинутым замечанием о Маколее, как о писателе устарелом и уже опереженном наукой; что же до Гнейста и Риля, то он объявил, что их стоит только назвать, и пожал плечами. Бамбаев также плечами пожал.
"И все это разом, безо всякого повода, перед чужими, в кофейной, размышлял Литвинов, глядя на белокурые волосы, светлые глаза, белые зубы своего нового знакомца (особенно смущали его эти крупные сахарные зубы да еще эти руки с их неладным размахом), - и не улыбнется ни разу; а со всем тем, должно быть, добрый малый и крайне неопытный…"
Ворошилов угомонился, наконец; голос его, юношески звонкий и хриплый, как у молодого петуха, слегка порвался… Кстати ж, Бамбаев начал декламировать стихи и опять чуть не расплакался, что произвело впечатление скандала за одним соседним столом, около которого поместилось английское семейство, и хихиканье за другим: две лоретки обедали за этим вторым столом с каким-то престарелым младенцем в лиловом парике. Кельнер принес счет; приятели расплатились.
- Ну, - воскликнул Бамбаев, грузно приподнимаясь со стула, - теперь чашку кофе, и марш! Вон она, однако, наша Русь, - прибавил он, остановившись в дверях и чуть не с восторгом указывая своей мягкой, красною рукой на Ворошилова и Литвинова… - Какова?
"Да, Русь", - подумал Литвинов; а Ворошилов, который уже опять успел придать лицу своему сосредоточенное выражение, снисходительно улыбнулся и слегка щелкнул каблуками.
Минут через пять они все трое поднимались вверх по лестнице гостиницы, где остановился Степан Николаевич Губарев… Высокая стройная дама в шляпке с короткою черною вуалеткой проворно спускалась с той же лестницы и, увидав Литвинова, внезапно обернулась к нему и остановилась, как бы пораженная изумлением. Лицо ее мгновенно вспыхнуло и потом так же быстро побледнело под частой сеткой кружева; но Литвинов ее не заметил, и дама проворнее прежнего побежала вниз по широким ступеням.
IV
- Григорий Литвинов, рубашка-парень, русская душа, рекомендую, - воскликнул Бамбаев, подводя Литвинова к человеку небольшого роста и помещичьего склада, с расстегнутым воротом, в куцей куртке, серых утренних панталонах и в туфлях, стоявшему посреди светлой, отлично убранной комнаты, - а это, - прибавил он, обращаясь к Литвинову, - это он, тот самый, понимаешь? Ну, Губарев, одним словом.
Литвинов с любопытством уставился на "того самого". На первый раз он не нашел в нем ничего необыкновенного. Он видел перед собою господина наружности почтенной и немного туповатой, лобастого, глазастого, губастого, бородастого, с широкою шеей, с косвенным, вниз устремленным взглядом. Этот господин осклабился, промолвил: "Ммм… да… это хорошо… мне приятно…" - поднес руку к собственному лицу и, тотчас же, повернувшись к Литвинову спиной, ступил несколько раз по ковру, медленно и странно переваливаясь, как бы крадучись.
У Губарева была привычка постоянно расхаживать взад и вперед, то и дело подергивая и почесывая бороду концами длинных и твердых ногтей. Кроме Губарева, в комнате находилась еще одна дама в шелковом поношенном платье, лет пятидесяти, с чрезвычайно подвижным, как лимон желтым лицом, черными волосиками на верхней губе и быстрыми, словно выскочить готовыми глазами, да еще какой-то плотный человек сидел, сгорбившись, в уголку.
- Ну-с, почтенная Матрена Семеновна, - начал Губарев, обращаясь к даме и, видно, не считая нужным знакомить ее с Литвиновым, - что бишь вы начали нам рассказывать?
Дама (ее звали Матреной Семеновной Суханчиковой, она была вдова, бездетная, небогатая, и второй уже год странствовала из края в край) заговорила тотчас с особенным, ожесточенным увлечением:
- Ну, вот он и является к князю, и говорит ему: Ваше сиятельство, говорит, вы в таком сане и в таком звании, говорит, что вам стоит облегчить мою участь? Вы, говорит, не можете не уважать чистоту моих убеждений! И разве можно, говорит, в наше время преследовать за убеждения? И что ж, вы думаете, сделал князь, этот образованный, высокопоставленный сановник?
- Ну, что он сделал? - промолвил Губарев, задумчиво закуривая папироску. Дама выпрямилась и протянула вперед свою костлявую правую руку с отделенным указательным пальцем.
- Он призвал своего лакея и сказал ему: "Сними ты сейчас с этого человека сюртук и возьми себе. Я тебе дарю этот сюртук!"
- И лакей снял? - спросил Бамбаев, всплеснув руками.
- Снял и взял. И это сделал князь Барнаулов, известный богач, вельможа, облеченный особенною властью, представитель правительства! Что ж после этого еще ожидать?
Все тщедушное тело г-жи Суханчиковой тряслось от негодования, по лицу пробегали судороги, чахлая грудь порывисто колыхалась под плоским корсетом; о глазах уже и говорить нечего: они так и прыгали. Впрочем, они всегда прыгали, о чем бы она ни говорила.
- Вопиющее, вопиющее дело! - воскликнул Бамбаев. - Казни нет достойной!
- Ммм… Эмм… Сверху донизу все гнило, - заметил Губарев, не возвышая, впрочем, голоса. - Тут не казнь… тут нужна… другая мера.
- Да полно, правда ли это? - промолвил Литвинов.
- Правда ли? - подхватила Суханчикова. - Да в этом и думать нельзя сомневаться, д-у-у-у-у-мать нельзя… - Она с такою силою произнесла это слово, что даже скорчилась. - Мне это сказывал один вернейший человек. Да вы его, Степан Николаевич, знаете - Елистратов Капитон. Он сам это слышал от очевидцев, от свидетелей этой безобразной сцены.
- Какой Елистратов? - спросил Губарев. - Тот, что был в Казани?
- Тот самый. Я знаю, Степан Николаич, про него распустили слух, будто он там с каких-то подрядчиков или винокуров деньги брал. Да ведь кто это говорит? Пеликанов! А возможно ли Пеликанову верить, когда всем известно, что он просто - шпион!
- Нет, позвольте, Матрена Семеновна, - вступился Бамбаев, - я с Пеликановым приятель; какой же он шпион?
- Да, да, именно шпион!
- Да постойте, помилуйте…
- Шпион, шпион! - кричала Суханчикова.
- Да нет же, нет, постойте; я вам что скажу, - кричал в свою очередь Бамбаев.
- Шпион, шпион! - твердила Суханчикова.
- Нет, нет! Вот Тентелеев, это другое дело! - заревел Бамбаев уже во все горло.
Суханчикова мгновенно умолкла.
- Про этого барина я достоверно знаю, - продолжал он обыкновенным своим голосом, - что когда Третье отделение его вызывало, он у графини Блазенкрампф в ногах ползал и все пищал: "Спасите, заступитесь!" А Пеликанов никогда до такой подлости не унижался.
- Мм… Тентелеев… - проворчал Губарев, - это… это заметить надо.
Суханчикова презрительно пожала плечом.
- Оба хороши, - заговорила она, - но только я про Тентелеева еще лучше анекдот знаю. Он, как всем известно, - был ужаснейший тиран со своими людьми, хотя тоже выдавал себя за эманципатора. Вот он раз в Париже сидит у знакомых, и вдруг входит мадам Бичер-Стоу, - ну, вы знаете, "Хижина дяди Тома". Тентелеев, человек ужасно чванливый, стал просить хозяина представить его; но та, как только услыхала его фамилию: "Как? - говорит, - сметь знакомиться с автором Дяди Тома? - Да хлоп его по щеке! - Вон! - говорит, - сейчас!" И что ж вы думаете? Тентелеев взял шляпу, да, поджавши хвост, и улизнул.
- Ну, это, мне кажется, преувеличено, - заметил Бамбаев. - "Вон!" она ему, точно, сказала, это факт; но пощечины она ему не дала.
- Дала пощечину, дала пощечину! - с судорожным напряжением повторила Суханчикова, - я не стану пустяков говорить. И с такими людьми вы приятель!
- Позвольте, позвольте, Матрена Семеновна, я никогда не выдавал Тентелеева за близкого мне человека; я про Пеликанова говорил.
- Ну, не Тентелеев, так другой: Михнев, например.
- Что же этот такое сделал? - спросил Бамбаев, уже заранее оробев.
- Что? Будто вы не знаете? На Вознесенском проспекте всенародно кричал, что надо, мол, всех либералов в тюрьму; а то еще к нему приходит старый пансионский товарищ, бедный, разумеется, и говорит: "Можно у тебя пообедать?" А тот ему в ответ: "Нет, нельзя; у меня два графа сегодня обедают… п' шол прочь!"
- Да это клевета, помилуйте! - возопил Бамбаев.