В одно утро, когда солнце едва только осветило верхи высоких дерев, окружавших Божницу; когда старый жрец еще покоился после ночных бдений в честь Световича, а два другие привязывали в стояле сватых комоней, взмыленных и вспаренных, Олег прокрался вон из подземелья, пробежал чащу леса; перед ним открылась зеленая даль, но под стопами его утреннее солнце играло на зыбком лоне воды. Сердце его забилось, страх овладел душою, грозный голос седого жреца послышался ему. Он бросился в воду. Свет утра, зелень, люди исчезли из глаз; все померкло; холод обдал его; восклицание ужаса как будто потухло, подобно брызнувшей искре.
IV
После сего несколько лет жизни были темны для памяти Олега.
Новое существование, несвязное с прежним, казалось ему яснее.
Олег-юноша, красный собою, живет Стременным у Суздальского Воеводы Бориса Жидиславича. С ним идет он в землю Половецкую. В покоренной Веже Тунгу воины привели пред Воеводу чаровницу. Когда бросали ее в погреб, чтоб приготовить между тем костер, Олег заметил во взорах старухи мольбу; она хотела что-то сказать ему. Любопытство подстрекает юношу; он находит случай войти к ней в подземелье.
Старуха начинает ему говорить что-то на Половецком языке.
– Не вем, – отвечает Олег, рассматривая чаровницу, для которой попалома из битой черной шерсти служила вместо одежды ниже пояса, а остроконечная кожаная шапка вместо головного убора; седые длинные волосы были разбросаны по плечам и прикрывали наготу груди; обнаженные руки похожи были на выдавшиеся из земли корни засохшего дерева.
– Не ведаешь языка моего, я ведаю твой! – отвечала старуха. – Час мой приспел; но не умру я на костре. У тебя меч, у меня голова; снеси ее! Не алтын дам тебе, дам зелье Эмшан, кто не восхочет вершить волю твою, дай ему поухать зелия, и полюбит тебя и волю твою. Береги про день черный, послужит тебе, да на один подвиг, на одну часть. И другому послужит, да не давай ни другу, ни милостивцу, а отдай в наследие сыну, и будет роду твоему часть. Ну, уруби мою голову!
Олег взял у старухи что-то завернутое в кусок толстины, вынул меч свой, размахнулся – исполнил последнюю волю чаровницы, и вышел из погреба.
Не верю тому, чтоб люди были лучше в старину; но чувствую, что в нашем поколении нет уже того харалужного терпения, коим вооружались наши предки.
Кто в наше время отложил бы испытание Эмшайа до другого дня? Но Олег, владея сокровищем, похищенным; вероятно, из таинств Сивиллы, не знал, что с ним делать. Довольный судьбою, он не имел таких желаний, для исполнения коих нужна была сверхъестественная сила.
Зашив зелье в ладонку, он повесил ее на шею, и забыл про зелье.
Прошло восемь лет, в которые Суздаль был прославлен княжением мудрого Андрея Георгиевича. Под его покровом были Киев и Новгород. Андрей мог быть обладателем всех Русских княжеств, но не искал соединения их, и судьба влекла Русь к бедственным векам междоусобий и унижения, изглаженных также веками.
В эти восемь лет Олег был свидетелем кровавой войны с Киевским князем Мстиславом Изяславичем. Андрей восстал на него, и соединенные полчища Переяславля, Смоленска, Вышгорода, Овруча, Дорогобужа, земли Северской и Суздаля, под предводительством Мстислава Андреевича, окружили Киев, побили слабых защитников его, подкрепленных союзом с Волынянами, Торками и Берендеями, взяли город, и Мстислав Киевский скрылся в Волынь.
Помнил Олег, как неистовства соединенной рати превзошли всю меру бесчеловечия над жителями покоренного Киева.
Сердце Олега облилось кровью.
Припомнил он и последнее восстание Андрея на Новгород. Судьба отмстила за Киев. Мстислав, испивший шлемом Днепра, не утолил жажды в Волхове.
Воины 72 князей, соратаев его, пали под стенами Новгорода, а Олег Пута, Стременной суздальского воеводы Бориса Жидиславича, взят в плен.
– А за что? – вскричал вдруг Олег. – За то ли, что в Киеве хромому старику я спас костыли? Что малому ребенку выручил два сосца его из рук воев? Что старой бабе отстоял припечку? Что мой меч урубил шею сопелку Половецкой чаровнице?
"Ау!" – раздалось близ Олега. Он вздрогнул.
Что-то защелкало, зажгло около сердца, как будто; залетевший под одежду черный, рогатый жук. Олег схватил рукой, ощупал: это была ладонка.
Сорвал ее.
Слова песни: "Я люблю та голубицу, жемчужную душу" – повторились в памяти его. Сердце забилось сильнее. Он припомнил слова чаровницы и раскрыл ладонку.
Зеленая травка, как будто только что сорванная, развернулась, запах коснулся обонянию. Олег громко чихнул.
– Во здравие! – раздался подле него приятный голос. Это была Свельда.
Пробегая мимо, она заметила Олега; разговоры с самим собою показались ей чудными; она остановилась и видела, как он раскрыл ладонку и вынул из оной листок. Любопытства девушки нельзя ни с чем сравнить.
– Что то, Суздальцу? – спросила она.
– Поухай, Свельда, люби Олега! – отвечал он и приблизил зеленый листок Эмшана к устам ее. Запах коснулся до чувств девы; взор ее быстро поднялся на Олега; она чихнула, румянец вспыхнул на щеках; она хотела что-то сердито сказать – не могла; хотела побежать – не могла.
– Полюби Олега, Свельда, будь ему женою!
Свельда опустила очи в землю и молчала.
– Изрони же слово злато, взлелей мою радость!
Свельда опять подняла очи.
Олег взял ее за руку.
Обнял.
Свельда как глыба пламени оторвалась от пожара и исчезла в кустах.
Олег глубоко вздохнул. Взор его остановился на том месте, где не стало видно Свельды.
Громкие приближающиеся ау подруг ее вывели Олега из забвения.
День потух.
V
Как провел Олег время от захождения до восхождения солнца, после подобных неожиданных происшествий? Спал он или нет? Это трудно решить в том веке, в котором в чувствах нет счастливой умеренности, в котором или нет ничего, или через чур губят взаимные радости и довольствие участью.
– Он не должен был спать, – скажут мне юноши и девы.
– Первый миг блаженства слишком полон, чтоб не волновать души и крови!..
– Слишком пламенен, чтоб не сжечь собою спокойствия!..
– Слишком сладок, чтоб забыть его для бесчувствия!..
Может быть.
В том климате, где воздух не может быть чистым без грома и молнии, нужны бури.
Но есть сердца, похожие на вечную весну Квито.
Улыбка их не есть дитя порывистых чувств; в них она есть постоянно голубое небо.
Питательная роса заменяет ливень.
Эта роса есть слезы умиления.
Бесчувствует ли сон? – Я не знаю.
Но мне памятно, как в счастливые минуты жизни сон носил меня по будущему блаженству и довременно лил в меня наслаждение.
Помню, как в скорбные минуты Жизни сон бросал меня с утесов, топил в море, давил мою грудь скалою, водил меня по развалинам и кладбищам и поил ядом.
Это помню я и не знаю, бесчувствие ли сон или невещественная жизнь, основанная на радостях и печалях сердца, на ясности и мраке души?
Впрочем, как не назвать Олега бесчувственным?
В течение нескольких мгновений, влюбленный и уверенный во взаимной любви, он спит, полагаясь на весь мир, как на каменное свое сердце.
Настало утро; первое светлое утро после пленения Олега Путы.
Он проснулся.
Выглянул весело в оконце; на золотом кресте Софийского собора, видного из-за домов, солнце уже играло. Перекрестился, начал день с богом, и пошел к хозяину поблагодарить за спокойную ночь; ибо добрый Тысяцкий, полюбив Олега и узнав, что он был Стременным Суздальского Воеводы Бориса Жидиславича, обходился с ним ласково и уложил спать как гостя.
– Ну, радуйся со мною праздному дню моему! – сказал Тысяцкий, когда Олег вошел к нему. – По вечери дочь моя, Свельда, размыкала девичью волю; на утрие снимет крылия и наденет злато ожерелье.
Не кори меня, господине богу милый читатель, за то, что я не везде буду говорить с тобой языком наших прадедов.
И ты, цвете прекрасный читательница, дчь Леля, тресветлое солнце словотцюю! Взлелеял бы тебя словесы Бояновы, пустил бы вещие персты по живым струнам и начал бы старую повесть старыми словесы; да боюся, уноест твое сердце жалобою на меня, и ты пошлешь меня черным вранам на уедие.
В продолжение сих добрых повестей моих к читателю и читательнице Олег молчал. Тысяцкий Орай продолжал: