Зайцев Борис Константинович - Дальний край стр 32.

Шрифт
Фон

Кто не помнит этих митингов, когда при свете нескольких свечей домашние Дантоны громили власть, звали к борьбе за учредительное собрание? Аудитории ломились от публики. Под красным знаменем, у трибуны, собирали пожертвования. Дамы бросали туда свои кольца.

Все это было, и в том, - часто нелепом и детском, что тогда происходило, всегда присутствовал буйный подъем молодости. Он покрывал собой банальность фраз, несоразмерность притязаний. Он, в конце концов, только этот психический подъем - устрашил власть: каковы были действительные силы революции, знает всякий.

И как в жизнь страны, так и в жизнь Пети, Лизаветы, эти дни врезались неизгладимо.

Все пошло вверх дном. Их квартира стала пристанищем революционеров, приняла вид не принадлежащей им. Через день у них бывали явки. Приходили на совещания молодые люди в черных шляпах и синих рубашках - их можно было узнать издали, и когда они шли по Арбату, то значило это: в переулок, к Лизавете. На десяток юношей приходилось по провокатору, но об этом узнали позднее, а тогда все они казались необыкновенными и героическими. Некоторые ночевали, иногда жили по неделе, ютясь в столовой. Всем было достаточно дела. То борьба с черной сотней, то образование союзов, подготовка новой забастовки и восстания.

Петя воспринимал все это нестройно. Были моменты яркие, были тяжелые.

Навсегда остались в памяти похороны революционера, убитого черносотенцами - движение несметной толпы, песнь, певшаяся без шапок, под открытым небом и напоминавшая гигантскую панихиду. Реянье красных знамен, тот восторг, что теснит в такие минуты сердце.

И рядом - расстрел из засады, насилия над студентами, грозные вести со всех концов России, погромы. В общем это время больше Петю угнетало, чем воодушевляло. Он чувствовал себя в кутерьме, гаме, свалке, и у него было ощущение, что его затолкают.

Самое дурное началось тогда, когда по городу распространился слух о погроме: погроме интеллигенции. Утверждали, что составлены списки и назначен день. На некоторых домах ставят отметки - черные кресты.

Утром того дня, когда это должно было начаться, Петя вышел на улицу, и первое, что увидел - черный крест на углу своего дома. Он вспомнил, что у них постоянно бывали явки, и тяжелое чувство, в роде испытанного некогда в Петербурге, на демонстрации с Ольгой Александровной, охватило его. Он скоро вернулся домой. Ни Лизаветы, ни жильцов не было. Он сел работать, и через полчаса вышел в переднюю на звонок. Его удивил татарин, ввалившийся с парадного хода - обычно они являлись в кухню. Татарин показался наглым, и подозрительно было то, что он как бы рассматривает размещение комнат. Петя выпроводил его, и его дурное настроение возросло. Лизавету он старался не пугать, но она многое уже знала; впрочем, относилась покойнее.

- Около дома будут дружинники, - сказала она, и на том успокоилась.

Петя мало верил в дружинников. Он зашел в комнату Штеккера и спросил, есть ли у него оружие.

Штеккер забегал по комнате и закричал:

- Конечно, есть, я не дурак, у меня всегда с собой револьвер, да, наган, т.–е. нет, чорт, маузер, пускай они явятся, дрянь, сволочь! Пусть попробуют, подойдут садовые головы - трах, хлоп, бац и отделка. Быстро делается: в лоб и никаких!

Штеккер шумно заржал. Можно было подумать, что его обычное занятие - стрельба по людям. К вечеру же, подвыпив, он так воодушевился, что возникло опасение, как бы он не открыл огонь по мирному населению.

- Страшно воинственный человек, страшно воинственный! - говорил из своей комнаты Фрумкин, чистя револьвер. - Прямо Пальмерстон!

Оказалось, что татарин приходил и к знакомым, тоже вызвал подозрение, и это еще больше встревожило Петю. На ночь он запер дверь на засов, и читал часов до двух, потом лег.

Лизавета уже спала, покойным сном чистой души, розовая, теплая.

- Пить, - спросила она, сонно улыбаясь, как ребенок, когда Петя ложился. Пила она жадно, надышала в стакан, потом отвалилась, зевнула и, повернувшись к стенке, свернулась калачиком. Вспомнив о том, что дикие пьяные люди могут ворваться в их квартиру и замучить эту Лизавету, Петя похолодел. Он положил рядом с собой револьвер и решил, что в крайнем случае застрелит и ее и себя.

Он почти не спал эту ночь. Каждая хлопнувшая дверь, шаги внизу, - все казалось ему началом тревоги. Он заснул, когда стало светать.

Никакого погрома в Москве не было. Впоследствии он вспоминал об этом с улыбкой, с легкой насмешкой над своей нервностью. Но хорошо вспоминать, когда тяжелое прошло. Тогда же было невесело.

XXXVI

Наступил ноябрь, тот памятный месяц, когда казалось, что дело революции шагнуло вперед колоссально, когда готовился новый взрыв.

Петина жизнь совсем выбилась из русла. Он это понимал, но ничего нельзя было поделать.

К Лизавете приезжали молодые люди с корзинами, оставляли их, потом являлись другие, обкладывались под платьем листками и выходили потолстевшими. В диване лежало оружие. Раз косноязычный юноша принес шрифт, они с Лизаветой рассыпали его, никак не могли собрать, наконец, увязали в старую Лизаветину юбку. И Лизавета с Петей долго не могли вспомнить без смеха, как заикающийся товарищ, полный тайн, конспирации, особенно громко выкрикивал слово "бомбы".

В это же время жил у них кроткий еврей–рабочий, из западного края, Илья Исакич. Кто он был, почему его занесло к Лизавете, - сказать трудно. В противоположность другим, он мало ораторствовал, но делу был предан беззаветно. Он был мал ростом, слаб и бледен, говорил неправильно - "гостеприимчество", "беcсомненно", помогал Лизавете по хозяйству, сам убирал постель и мужественно встретил выстрелы из засады: с немногими товарищами защищал безоружных, и был тяжело ранен.

Петя с Лизаветой горько жалели его. В больнице он лежал почерневший, но с живыми глазами, читал газеты и говорил: "движение растет, бессомненно". Он все же выздоровел, уехал, и куда–то сгинул. Ходили слухи о его пленении и смерти - ничего достоверного узнать нельзя было.

У Пети и Лизаветы составилось мнение, что он погиб. Они помолились за упокой его скромной души.

В конце ноября, в разгар явок на Петиной квартире, пришло известие, что у дедушки припадок ревматических болей. Петя захватил работу, несколько книжек и уехал.

В деревне он попал на первопуток. Тишина ранней зимы, лыжи, работа, чтение вслух дедушке, ожидание почты, переписка с Лизаветой, все это вначале освежило. Во время одиноких прогулок, среди обвеянных снегом рощ, он мог думать и мечтать свободнее, и отсюда, издали, даже больше любил родину, народ, - больше сочувствовал ее судьбам. Потом читал Флобера - "Легенду о Юлиане Милостивом", "Саламбо"; душа его раскрывалась свету искусства. Тут впервые приблизился он к Пушкину, со сладкой грустью, одеваясь по утрам, декламировал "Для берегов отчизны дальной". Тут глубже, под влиянием нескольких книг, задумался над Италией. Он был беден, без всяких ожиданий в будущем, но мир прекрасного, все прочнее овладевая, - звал, манил, и нередко в сумерки, в серой русской деревне, он мечтал об иных небесах, ином свете.

Эта аркадская жизнь продолжалась недолго: в начале декабря все изменилось - в Москве вспыхнуло восстание.

Петя с дедушкой узнали о нем не сразу. Первое, что дошло до них - молокан, ездивший на станцию с флягами, объявил, что поезда не ходят. Москва же, по его словам, горит.

С каждым днем слухи разрастались, и становились грозней. Начали возвращаться крестьяне, работавшие в Москве. В страхе и растерянности они бежали домой пешком, подбирая партию по десяти, пятнадцати человек. По их рассказам, Москва пылала с четырех концов. На улицах шел бой, дома громили артиллерией. Выходило так, что верх брали революционеры.

Петя ничего не понимал, и томился в жестоком беспокойстве. Ехать нельзя было даже на лошадях, потому что в Москву, как говорили, не пускают. От Лизаветы никаких известий. Петю терзали разные чувства. Во–первых, отчаянье, что он не с Лизаветой. Она одна в революционном гнезде, в пылающем городе, покрытом баррикадами. Ну, конечно, он уклонился! Избрал благую долю - сидеть в деревне и восхищаться Флобером. Страх за Лизавету и стыд за себя были основой чувств. Второе - что же происходит? Что с Россией, с жизнью? Правда ли, что верх взяли восставшие - но тогда на их стороне войско, значит, у нас настоящая, огромная революция? Ведь, не предполагали же октябрьских дней, а они пришли? Так, может быть, жизнь действительно сдвинулась, это глубокий кризис, и восторжествует социализм? Может быть, через несколько недель у дедушки отберут имение, и оставят надел? Все это кружило Пете голову. Как все нервные и некрепкие люди, он вдруг перепрыгнул огромное расстояние, отделявшее его обычные взгляды от теперешних, и горячо уверовал, как многие тогда в России молодые люди, что начинается абсолютно–новое. На этом они тотчас сцепились с дедушкой, и все их мирные чтения полетели прахом: дедушка в известия не верил, и говорил, что только глупые могут сочувствовать восстаниям - Петя взволновался, почему–то лез на стену и доказывал, что "теперь все может произойти", и что в дедушке говорят чувства помещика.

Споры эти были не нужны и утомительны; они раздражали обоих и ни к чему не вели. Кончились они внезапно, как только получилось известие, что поезда ходят. Петя выехал в тот же день, на дальнюю станцию Курской дороги, к ночному поезду.

Кто не ездил вечером, в санях, за тридцать верст, тот не знает поэзии русской зимы.

Лошади поданы в шесть, пара гусем. Кучер одет основательно, отъезжающий также. Из дому дают с собой бутерброды, папирос в карман дохи, делают десятки мелких наставлений - как запахивать доху под ветер, куда лучше ставить чемодан. Следует помнить сворот за Собакиным. Между Гайтровым и Никольским зимний путь - прямиком. Ну, с Богом!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора