- Какой же вышел результат?
- Ну, как вы думаете?
- Ну-с?
- С тех пор меня перестали приглашать в этот дом! - отрезал Николай Иванович и стал закуривать папиросу.
Гаврилов внимательно посмотрел на него.
- Зачем вы лечите таких? - спросил он, чуть дрогнув бровью.
Николай Иванович запнулся от неожиданности вопроса и пожал плечами.
- Странное дело! Врач обязан лечить всякого.
Гаврилов продолжал лукаво смотреть на него и беззвучно смеялся.
- Какого же рода "активной работы" желаете вы от меня? - спросил Николай Иванович, нахмурившись. - Прикажете идти в деревню, в народ?
- Народ не только в деревне, а и в городах, везде, - и везде он нуждается в помощи. Нужно только одно: чтоб не господа благодетельствовали мужичью, а братья помогали братьям. Когда погорелец приходит к мужику, мужик сажает его за стол, кормит обедом и дает копейку, - погорелец знает, что он - товарищ, потерпевший несчастие. Когда погорелец приходит к барину, барин высылает ему через горничную пятачок, погорелец - нищий и получает милостыню. А милостыня есть худший из всех развратов, потому что она одинаково деморализует и дающего, и берущего. Господа съезжаются с разных концов города и с увлечением спорят о шансах Гладстона на избирательную победу или об исполнимости проектов Генри Джорджа, а тут же в подвале идет не менее ожесточенный спор о том, какая божья матерь добрее - Ахтырская или Казанская, и на скольких китах стоит земля. Это - два различных мира, не имеющих между собою ничего общего…
Николай Иванович нетерпеливо закачал ногою. Гаврилов со смиренною улыбкою спросил:
- Извините, может быть, я вам наскучил?
- Нет, что же-с? Сделайте одолжение. Но только… Я вот все время очень внимательно слушаю вас и все-таки никак не могу понять, что же я… обязан делать.
- Ближе стать, к братьям, больше ничего; помогать им, а не благодетельствовать, не беречь для себя знаний, которые должны быть достоянием всех…
- Да-с? - выжидательно сказал Николай Иванович.
- Приближается холера. Народ голодает - это лучшая почва для нее; народ невежествен - и это отнимает у него последние средства защиты. Пора. Пора же сознать, что когда люди кругом умирают, стыдно роскошествовать. (Гаврилов беглым взглядом оглядел стол с стоявшими на нем закусками.) Я всего три дня здесь, но уж видел прямо ужасающие картины нищеты - нищеты стыдливой и робкой, боящейся просить. Люди десятками ютятся в зловонных конурах, а мы занимаем по пяти-шести комнат; люди рады, если раздобудутся к обеду парою картофелин, а мы наедаемся так, что не можем шевельнуться. И если такие люди приходят к нам, мы смотрим на них не со стыдом, а с пренебрежением и не пускаем их дальше передней. Выход только один: сознать, что нечестный человек тот, кто не хочет понять этого, братски разделить с обиженными свой дом, стол, все; доказать, что мы действительно хотим помочь, а не убаюкивать только свою совесть.
- Если я вас понял, - проговорил Николай Иванович, сдерживая под усами улыбку, - вы мне предлагаете пригласить к себе в дом три-четыре нищих семьи, поселить их здесь, кормить, поить и обучать… Так?
- Да-с! - ответил Гаврилов, и по губам его снова пробежала чуть заметная усмешка.
Николай Иванович с любопытством смотрел на своего гостя. Наташа, подперев рукою подбородок и нахмурившись, также не спускала глаз с Гаврилова.
- Ну, скажите, господин Гаврилов, - увещевающим тоном заговорил Николай Иванович, - неужели же вам не стыдно говорить такой вздор?
- Почему вы полагаете, что это вздор? - спросил Гаарилов с своею быстрою усмешкою, нисколько не обидевшись.
- Мне бы еще было понятно ваше предложение, если бы дело шло просто о какой-нибудь определенной семье, которой нужна помощь. Но вы, насколько я вас понимаю, видите во всем этом прямо какое-то универсальное средство.
- Если вы одни так поступите, то этого, разумеется, будет мало. Но важна идея, пример. Вы - один из наиболее уважаемых людей в городе; ваш почин сначала, может быть, вызовет недоумение, но затем найдет подражателей. Потому и не удается у нас ничего, что все руководствуются лживою, но очень удобною пословицею: "Один в поле не воин".
- Д-да, картина во всяком случае довольно умилительная: мы работаем, выбиваясь из сил, втрое больше прежнего, а "братья"-постояльцы бьют себе баклуши на готовых хлебах… Воображаю, какую массу "братьев" мы расплодим по городу!
- Они вовсе не должны бить баклуши, они должны работать. Дайте им работу.
- Где мне ее прикажете взять?
- Работа всегда найдется. Пусть они чистят у вас сад, подметают двор, колют дрова. Они сами будут рады.
Николай Иванович с усмешкою махнул рукою.
- Ну, хорошо! Допустим, что все это легко исполнимо, что им найдется работа, что они сами будут рады; допустим, что этим путем мы в состоянии обновить мир. Но что прикажете в таком случае делать всем с собственными семьями? - И он в комическом недоумении развел руками.
- Семьи можно бы в настоящее время и не иметь, - сказал Гаврилов, понизив голос.
Николай Иванович быстро поднял голову и пристально посмотрел на Гаврилова.
- А-а! - расхохотался он, вставая. - Теперь, батенька, я вас узнал. Это - известная Zweikindersystem или, еще лучше, "Крейцерова соната"! Только, батюшка, вы немножко опоздали: уже и в Западной Европе давно доказана вздорность всего этого. Вы - толстовец!
Гаврилов чуть заметно улыбнулся.
- Я не слыхал, чтоб "всё это" давно было опровергнуто в Западной Европе, a Zweikindersystem тут ни при чем. Это - старая истина, которая не может быть опровергнутой. "Я пришел разделить человека с отцом его и дочь с матерью ее. И враги человеку - домашние его", - сказал Иисус…
Николай Иванович резко прервал его:
- Извините, пожалуйста! Я не знаю, что это за Иисус, я знаю только Иисуса Христа.
- Виноват! - почтительно ответил Гаврилов. - Я хочу сказать, что в настоящее время, когда все общество построено на крайне ненормальных отношениях, явления, сами по себе нормальные, становятся противоестественными и греховными. На человеке лежит слишком много обязанностей, чтоб он мог позволить себе иметь семью.
Гаврилов стал говорить о ненормальности строя теперешнего общества, о разделении труда и проистекающих отсюда бедствиях, об аристократизме науки и искусства, о церкви, о государстве. Говорил он, подняв голову и блестя глазами, голосом проповедника-фанатика. Николай Иванович слабо зевнул и вынул часы.
- Господа, однако уж восьмой час! - обратился он к нам. - Нужно велеть подавать лошадей, а то вам придется ехать совсем в темноте.
Гаврилов поднялся с места.
- Я, кажется, слишком долго засиделся, - сказал он со смущенной улыбкой. - Извините меня. Честь имею кланяться. Так на вас, значит, мы рассчитывать не можем?
- Мы? - переспросил Николай Иванович и поднял брови. - У вас что же, партия целая есть?
- Да, "партия" людей, которые думают, что общее благо должно ставить выше личного.
Когда Гаврилов ушел, Николай Иванович облегченно вздохнул.
- Господи, боже ты мой! - воскликнул он, оглядывая нас. - Сколько чуши можно наговорить в какие-нибудь короткие полчаса!
Наташа сумрачно взглянула на него и молча наклонилась над чашкой. Мне было неловко: правда, нелепостей было сказано достаточно, но… мне вдруг глубоко антипатичен стал Николай Иванович, и я не думал раньше, чтоб он был таким мещанином.
Подали лошадей. Мы простились и уехали. Город остался назади. Мы долго молчали.
- Да, этот человек по крайней мере знает, чего хочет, и верит в это, - сказал я, наконец.
Наташа быстро подняла голову, взглянула на меня и снова начала смотреть на тянувшиеся по сторонам поля.
- И все-таки он лучше всех, которые там были, - процедила она сквозь зубы, с злым, угрюмым выражением на лице.
Всю остальную дорогу мы лишь изредка перекидывались незначащими замечаниями. Наташа упорно смотрела в сторону, и с ее нахмуренного лица не сходило это злое, жесткое выражение. Мне тоже не хотелось говорить. Солнце село, теплый вечер спускался на поля; на горизонте вспыхивали зарницы. Тоскливо было на сердце.
7 июля
Довольно было этой случайной встречи, чтобы все так долго созидаемое душевное спокойствие разлетелось прахом, - и вот я опять не знаю, куда деваться от тоски. Мне вспоминается страстная речь этого человека, вспоминается жадное внимание, с каким его слушала Наташа; я вижу, как карикатурно-убога его программа, и все-таки чувствую себя перед ним таким маленьким и жалким. И передо мною опять встает вопрос: ну, а я-то, чем же я живу?