Струков возмущался таким толкованием, говорил, что против "варварства" нужно бороться решительно, сметать его, по возможности, до основания, но что борьба-то пусть будет целесообразна, - и в конце концов и на этот раз почти убедил Наташу… опять-таки не столько аргументами, сколько выражением голоса и лица.
Но обращаясь к далекой родине, они были всегда единодушны. Дружно мечтали, как будут работать там вот на такой закономерный лад, как в не столь отдаленном будущем гоголевская и щедринская Россия тоже сделается анахронизмом - и без всяких "революций", а постепенным развитием сознания, законности, довольства, бескровными жертвами, культурными силами, осуществлением скромных задач. Правда, в этих дружных мечтах сквозили различные точки зрения: было заметно, что Наташа строила планы без всяких особых соображений, а просто потому, что любила деревню и простых людей, и еще любила того человека, с которым собиралась "работать". Струков же больше всего любил "человека", то есть ее, Наташу, а деревенскую деятельность, как и прежние ученые свои планы, определял "трезвыми" доказательствами, основанными, как ему казалось, на строгом, почти лабораторном опыте. И иногда случалось, что Струков замечал эту разницу в точках зрения. Еще чаще замечала такую разницу Наташа, и, кроме того, замечала непоследовательность Алексея Васильевича, - то, что ему не удается перекинуть мостик от Маркса к русской деревенской деятельности… Но, боже, как это было смешно и незначительно в сравнении с чувством, волновавшим их сердца, и как быстро проходило от одного пожатия руки, от восхищенного взгляда, от пламенного поцелуя где-нибудь в полумраке случайно опустевшего купе или в закрытом кебе.
А вечером, перед ярким огнем камина, возникали нескончаемые споры с Петром Евсеичем. Сказать по правде, тот порядком-таки отравлял жизнерадостное настроение молодых людей. Это-то ничего, что в разговорах о любви он опять ссылался на "аристовщину", как на "самое разумное разрешение вопроса": Струков уже знал теперь, каких мнений придерживается Наташа, и возражал старику без особой горячности. Но Перелыгин раздражал его своим скептицизмом и зловещими предсказаниями в области тех надежд, которыми они с Наташей теперь пламенели, и с этим-то Алексей Васильевич спорил до крика, до хрипоты в горле, до озлобления. Тем более что в словах Петра Евсеича грезилась ему какая-то страшная правда. Тот ни во что не верил в России: ни в народ, ни в командующие классы, ни в либеральные, ни в консервативные законы. На всякое возражение Струкова он приводил ошеломляющие факты, - и не из писаной истории, о которой утверждал, что это сплошная басня, а из истории неписаной, но всем известной, и из своих отношений с народом и интеллигенцией, с высокими и малыми вершителями отечественных судеб. Фирма "Евсей Перелыгин и Сын", теперь ликвидированная, вела в свое время миллионные обороты и давала возможность Петру Евсеичу сталкиваться с разнообразными людьми не только по своим делам, но и в качестве представителя от целого промышленного района - от города, от хлебных торговцев, от владельцев баржей и пароходов. Кроме того, после смерти отца он с жадностью неофита сближался с "передовым обществом", - даже с пропагандистами семидесятых годов, бывшими на Волге, - и вот отовсюду извлекал унылые выводы. А Струкову больше всего было досадно то, что он чувствовал преувеличенные краски в наблюдениях Петра Евсеича, видел "психологический источник" такого преувеличения - и не мог доказать это, потому что сам-то знал русскую действительность только по книгам.
- Во что же вы верите наконец? - спрашивал он. Несмотря на то что в Кью-Гардене Петр Евсеич назвал его "Алексеем", они так и остались на "вы".
- Да как сказать… В силу здравых привычек, пожалуй, верю, - ответствовал Петр Евсеич, но тут же прибавлял, что сила эта разливается так, что на расстоянии веков и не приметишь простым глазом: подвинулась она хоть на крупицу или нет.
- Но можно ли отрицать, что именно хорошие законы да хорошие люди, вооруженные их властью, и подвигали эту вашу силу. Да не на крупицу, а совершенно преображая страну.
- Отвод глаз, Алексей Васильич, не иначе, как отвод глаз. Это все на бумажке-с, не взаправду-с, не на самом деле. - И Петр Евсеич демонстративно вынимал платок, демонстративно сморкался в него и говорил: - Вот-с, с любезного вашего дозволения: обходимся с помощью платка-с, не в пальцы, как мой тятенька-покойник, и это взаправду-с, это очень прочная реформа… Ги! ги! ги! Потому что установлено, здравая сила утвердила, в привычку вошло-с. И что ты там в законах ни пиши, я обходиться без платка не согласен-с.
- А я скажу, как у Фонвизина: кто же был первый портной? С кого брать привычки и как их внушать?
- Именно таким манером и внушать, как вы испугались в Кью-Гардене… Ги! ги! ги! Надо по рассудку поступать-с, ни на что не взирая-с. Вот и будете первый портной. Окольные же пути, как их ни называть, все - лганье, всякий компромисс - лганье… отвод глаз. С какой стати-с?
- Удивительно что вы говорите! Не компромиссами ли и раскрывается исторический процесс? Не карается ли человечество огромными бедствиями, если оно сходит с пути компромиссов? Наконец о законах… Освобождение крестьян, судебные уставы шестьдесят четвертого года, земство, - это все отвод глаз? Лганье, по-вашему?
Но тут Перелыгин заливался почти до истерики.
- Ничего нету-с, - кричал он, - ярлычки переменили, назвали по-другому, а то ничего нет-с, все по-прежнему-с! Поживите в деревне, сами увидите. Умный человечек написал: нельзя освободить людей свыше того, чем они освобождены внутри… Александр Иваныч Герцен написал-с! Не спорю, хорошего много обдумали… и люди были хорошие… а на самом деле только лишь и осталось, что ярлыки. Крепостные по-прежнему - беднее разве сделались; суд - по-прежнему, легче только сутяжничать; земство, - ну, сами увидите, в чьих оно руках… Да еще подождите, не за горами дело-с, почитайте-ка, что в матушке Разсее черным по белому печатают… (Петр Евсеич, когда сердился на отечество, произносил не "Россия", а "Разсея".) Будут вам ужо реформы!
- Что же, вам остается, значит, радоваться, - ядовито замечал Струков, - а мы с Наташей не правы, и нечего нам делать в России. Говорите же, нечего нам делать в России?
Но на это Петр Евсеич уклончиво разводил руками и отвечал обычной своей поговоркой:
- Окончательно выше моего понимания!
Тогда вступилась Наташа.
- Ну, ты, Петр Евсеич, совсем зазнался, - с неудовольствием говорила она. - То у тебя мерзко, это непрочно, черный народ - дикари, чистый - хамы, интеллигенция - тепличный выводок… Слыхали мы!.. А когда веришь? А когда любишь? Когда здесь, здесь и то вспомнишь нашу Волгу, наши поля, наших милых простецов, так и загорится душа по ним… Отчего это? И что ты твердишь: земство - вздор, мировой суд - вздор, освобождения не бывало: - дедушка Евсей такой же миллионер был, а губернатор ногами на него топал, за бороду его хватал… Кто на тебя осмеливался топать?
- Меня хранил еще господь, а в Москве в части присяжного поверенного выдрали… Ги! ги! ги!
- Это уголовщина, - воскликнул Струков, - и о ней печатают в газетах. Наташа вам говорит о нормальных приемах власти, а не об уголовных преступлениях. Так нельзя затемнять вопрос.
Петр Евсеич внимательно посмотрел на них и покачал головою.
- Ну, быть так, - сказал он, - Кое-что смягчилось… Что же из того? Сила здравых привычек свое взяла.
- А коли взяла, надо ее развивать дальше, - горячо утверждала Наташа. - И всеми способами, а не по-твоему, в одну точку. Посмотри, что здесь делается… Вот люди-то не спят.
- Что здесь? Пристальней поглядеть, и здесь одна меледа, - говорил Петр Евсеич. - "Ловля у львов - дикие ослы в пустыне, так пастбища богатых - бедные", - сказано у Сираха… Это и у нас, и здесь в одинаковом положении. Суета-с.
- Ну, и я спрошу, как Алеша: чем же ты живешь?
- Да, да, чем вы живете? - повторил Струков, вскакивая со стула.
- Любопытством, - спокойно отвечал Петр Евсеич. - Да и вы, дозвольте вам сказать, тем же-с.
Но тут спор переходил совсем в отвлеченности, подымался такой шум, и сюжет столь быстро запутывался, что Наташа отчаянно махала руками и просила перестать. И, обыкновенно, Струков смолкал первый, Петр Евсеич учтиво улыбался и напоминал дочери слова приснопамятного протопопа: "А что противятся друг другу - пускай так! Грызитеся гораздо, токмо праведне и чистою совестью разыскивайте истину". И все смеялись от этих старых слов; за всем тем, возвращаясь к себе на Россель-стрит, Струков уносил нехороший осадок на душе, и только завтрашний день исцелял его своими скитаниями, разговорами вдвоем, мечтами вслух, сладкими поцелуями где-нибудь в закрытом кебе или в случайно опустевшем купе.