НАВЕЧНО. Да существует ли на свете такая вещь, как коллективная память, представляющая собой нечто большее, чем сумма памяти отдельных людей? А если существует, то ограничена ли она теми же рамками или в самом деле чем-то богаче индивидуальной? Или она живет дольше? И можно ли наделить этой памятью молодых, размышляет она, тех, кто сам не был причастен к событиям той эпохи, можно ли привить им эти воспоминания? Особенно неотступно эти мысли преследуют ее в Тьепвале. Хотя место это ей страшно не нравится, при виде молодых семейств, неторопливо бредущих по траве к arc-de-triomphe из красного кирпича, в ее душе зарождается робкая надежда. Способны же христианские соборы внушать веру уже одним своим подавляющим величием. Что, если и мемориал работы Лученса оказывает такое же иррациональное воздействие? И, к примеру, вон тот маленький капризуля, не желающий есть непривычную пищу, которую скармливает ему из пластмассовых баночек мать, возможно, впитает здесь эту память. Ведь при первом же взгляде на арку любое, даже очень юное существо непременно проникнется издавна копившимися тут глубочайшими переживаниями. Здесь ведь и поныне живут горе и страх; их можно вдохнуть, вобрать в себя. А если так, то спустя годы этот малыш может привести сюда своего сына и так далее, от поколения к поколению, НАВЕЧНО. И не для того только, чтобы пересчитывать пропавших без вести, а чтобы вникнуть в чувства и мысли тех, кого покинули без вести пропавшие, и чтобы заново пережить утрату.
Может быть, именно потому она и вышла замуж за Дениса. Ей, конечно же, не следовало за него выходить. В сущности, она за него так и не вышла, физическая близость ведь не состоялась; у нее не было желания, а у него мужской силы. Так продолжалось два года, и ей не забыть недоумения, с каким он смотрел на нее, когда она привезла его обратно. В свою защиту она может только сказать, что за всю жизнь один-единственный раз проявила чистейшей воды эгоизм: вышла за него по своим собственным соображениям и отделалась от него тоже по своим собственным соображениям. Некоторые, вероятно, скажут, что она и потом жила эгоистично, целиком отдавшись воспоминаниям; но ведь такой эгоизм никому не приносит вреда.
Бедняга Денис. Он вернулся с фронта прежним красавцем, только полголовы у него поседело и изо рта текли слюни. Когда начинались припадки, она упиралась коленями ему в грудь и огрызком карандаша прижимала язык к нижним зубам. Из ночи в ночь он беспокойно метался во сне, бормотал что-то, рычал, замолкал ненадолго, а потом четко, как на плац-параде, выкрикивал: "Ура! Ура! Ура!" Она его будила, но он ни разу не мог припомнить своих снов. Его терзали вина и боль, но он забыл, в чем именно виноват. Она-то знала: Дениса ранило шрапнелью, его увезли в полевой лазарет, и он не простился со своим лучшим другом, Еврейчиком Моссом, а на следующий день Сэмми погиб во время бомбардировки. Два года она терпела этот брак, два года смотрела, как Денис изо всех сил водит щеткой по седым прядям, надеясь, что они исчезнут сами собой, и в конце концов отвезла назад к его сестрам. С этих пор, сказала она, пусть они занимаются Денисом, а она будет заниматься Сэмом. Сестры молча, изумленно смотрели на нее. Позади них в прихожей стоял Денис, по подбородку текли слюни, в карих глазах застыло непонимание; его неловкая терпеливая фигура выражала одно: это событие ничего особенного собой не представляет, оно стоит в ряду других, столь же недоступных его уму вещей, и таких будет в его жизни еще очень много.
Месяц спустя она получила место в редакции Словаря. Она сидела одна в сыром подвале, через весь стол тянулись, завиваясь на концах, листы гранок. Оконные стекла были усеяны каплями конденсата. Она располагала двумя орудиями труда: латунной настольной лампой и карандашом, который без устали оттачивала, покуда от него не оставался такой огрызок, что едва можно было удержать в руке. Почерк у нее был крупный, размашистый, немного похожий на почерк Сэмми; она кое-что вычеркивала, кое-что вставляла, в точности как он на фронтовых открытках. На этой стороне гранок ничего не писать. В случае написания сверх положенного гранки будут уничтожены. Нет, ей нечего было опасаться; она бестрепетно ставила свои значки. Зорким корректорским глазом замечала двоеточие, набранное вместо прямого шрифта курсивом, или квадратные скобки вместо круглых, замечала непоследовательность в сокращениях, ошибки в перекрестных ссылках. Иногда карандашом предлагала свои коррективы, помечая петлистым почерком, что данное слово, на ее взгляд, является скорее просторечным, чем разговорным, или что в примере иллюстрируется скорее образное, нежели переносное значение. Гранки она передавала мистеру Ротуэллу, заместителю главного редактора, но никогда не пыталась выяснить, учли ее пометы при окончательной редактуре или нет. Мистер Ротуэлл, бородатый, молчаливый и невозмутимый, высоко ценил ее дотошность, ее безошибочное понимание лексикографических тонкостей и готовность брать работу на дом, когда подходил срок сдавать очередную порцию в набор. Он про себя и вслух отмечал, что особенно придирчиво она почему-то относится к словам с пометой "устаревшее", частенько предлагая сопроводить помету знаком вопроса. Дело, наверное, в возрасте, думал мистер Ротуэлл; более молодым, видимо, легче согласиться с тем, что слово уже свое отслужило.
На самом деле мистер Ротуэлл был всего лишь на пять лет моложе; но мисс Мосс - расставшись с Денисом, она снова стала именовать себя "мисс", - старилась быстро и словно бы даже охотно. Шли годы, она грузнела, пряди волос, и прежде непослушные, чуть больше обычного выбивались из-под заколок, а стекла очков стали еще толще. Ее плотные чулки казались совсем допотопными, плащ ни разу не бывал в чистке. Входя в ее кабинет, где частично хранился архив, молодые лексикографы пытались понять, от чего именно тут попахивает крольчатником - от стен, от старых словарных карточек, от плаща мисс Мосс или от самой мисс Мосс? Но мистера Ротуэлла все это ничуть не занимало, он видел главное - ее скрупулезность в работе. Хотя ей положен был отпуск в пятнадцать рабочих дней, она уезжала самое большее на неделю.
В первые годы ее отпуск неизменно начинался в одиннадцать часов одиннадцатого числа одиннадцатого месяца; из деликатности мистер Ротуэлл ее об этом не расспрашивал. Впрочем, потом она стала брать отпуск и в другие месяцы, поздней весной или ранней осенью. После смерти родителей она получила по завещанию небольшую сумму денег и, к изумлению мистера Ротуэлла, однажды приехала на работу в маленьком сером "моррисе" с красными кожаными сиденьями. Впереди на радиаторе у него красовался значок желтого металла с буквами "АА", а сзади - номерной знак с буквами GB. В свои пятьдесят три года она с первой попытки сдала экзамен на вождение автомобиля и управляет "моррисом" ловко и точно, едва ли не ухарски.
Ночует она всегда в машине. Во-первых, так дешевле; но главное, никто не мешает ей быть наедине с Сэмом. Жители деревушек в том остроконечном треугольнике к югу от Арраса привыкли, что возле памятника павшим часто стоит старенькая английская машина цвета ружейного металла, а внутри на пассажирском месте спит закутанная в походное одеяло пожилая дама. Машину на ночь она не запирает никогда: было бы глупо и даже невежливо чего-то бояться, считает она. Спят деревни, и она спит, просыпаясь, когда мокрая от росы корова, бредя на дойку, шаркает мягким боком по крылу "морриса". Время от времени кто-нибудь из деревенских зовет ее к себе в дом, но она уклоняется от их гостеприимства. Ее поведение никому не кажется странным, и в окрестных кафе ей безо всяких просьб подают thé à l'anglaise.
Посетив Тьепваль, Тисл-Дамп и Катерпиллер-Вэлли, она проезжает Аррас и по дороге D 937 направляется в Бетюн. Впереди лежат Вими, Кабаре-Руж, Нотр-Дам-де-Лоретт. Но сначала предстоит заехать еще в одно место: в Мезон-Бланш. Какие же у этих уголков мирные названия! Но здесь, в Мезон-Бланш, погибло 40000 немцев, 40000 Гансов лежат под тонкими черными крестами, в образцовом порядке, как то у Гансов водится, хотя им далеко до великолепия английских захоронений. Она медлит, пробегая глазами несколько случайных имен; замечая дату чуть позже 21 января 1917 года, она праздно размышляет: а не тот ли это ганс, который убил ее Сэмми? Не он ли спустил курок, или строчил из пулемета, или зажимал уши, когда бухала гаубица? И смотрите, как мало он после прожил: два дня, неделю, месяц с небольшим еще барахтался в грязи, прежде чем занять свое место в ряду тех, кого опознали и с почетом похоронили, и снова он оказался напротив ее Сэмми, только разделяют их уже не колючая проволока и считанные 50 ярдов, а несколько километров асфальта.