– "Меня зовут Билл Смит, – начал Айра, опускаясь в свое кожаное кресло с высоченной спинкой и забрасывая ноги на крышку письменного стола. – Или Боб Джонс. Или Гарри Кэмпбелл. Неважно, как меня зовут. Имя никого не волнует. Дело не в имени. Я белый, и я протестант, так что обо мне ты можешь не тревожиться. Между мной и тобой нет почвы для столкновений. Я не досаждаю тебе, не беспокою. Нельзя даже сказать, чтобы я тебя как-нибудь особенно не любил. Я тихо зарабатываю деньги в уютном маленьком городке. В Сентервилле. Мидлтауне. Окей-Фоллсе. Давай его название забудем. Оно может быть любым. Назовем его городом N. В городе N многие любят поразглагольствовать о борьбе с дискриминацией. Говорят о том, что надо поломать барьеры, которые держат меньшинства в социальных концлагерях. Однако слишком многие ведут эту борьбу в форме абстрактных рассуждений. Они думают и говорят о справедливости, добре и праве, об американском образе жизни, братстве людей, о Конституции и Декларации независимости. Все перечисленное прекрасно, но это показывает, насколько они далеки от грубой реальности расовой, религиозной и национальной дискриминации. Да взять хоть этот город, наш город N, и то, что здесь случилось в прошлом году, когда католическая семья – они живут от меня по соседству, за углом – обнаружила, что ревностный протестантизм может быть жесток, как Торквемада. Каким был Торквемада, ты помнишь. Цепной пес Фердинанда и Изабеллы. Командовал инквизицией в угоду королю и королеве Испании. Парень, в угоду Фердинанду и Изабелле изгнавший в 1492 году евреев из Испании. Ну да, дружище, ты не ослышался – в тысяча четыреста девяносто втором. То были времена Колумба, ясное дело, времена каравелл "Нинья", "Пинта" и "Санта-Мария", но то были и времена Торквемады. Свой Торквемада в любые времена отыскивается. Возможно, всегда будет отыскиваться… И вот что случилось здесь, у нас, в городе N, в США, под звездно-полосатым флагом, где все люди рождаются равными, да и не в 1492 году…"
Айра перелистал страницы.
– Вот так, дальше тут все в том же духе… ага, вот здесь, это финал. Вот он: финал. Вновь от лица повествователя. Пятнадцатилетнему парнишке хватило смелости все это написать, врубаетесь? Скажите, какой канал, какая станция не побоится дать это в эфир? Скажите, какой спонсор в тысяча девятьсот сорок девятом году не побоится предстать перед генералом Вудом и его комиссией, перед генералом Гувером и его молодчиками из штурмовых отрядов, перед Американским легионом и организацией "Католики ветераны войны", а то еще есть столь же патриотичные "Ветераны войн за границей" и "Дочери Американской революции", да и прочих таких же хватает, и все они не постесняются с ходу обозвать его проклятым красным мерзавцем и пригрозят бойкотировать его драгоценный продукт? Скажите, у кого хватит смелости сделать это, потому что это следует сделать? Ни у кого. Потому что на свободу слова тут всем начхать точно так же, как тем парням, с которыми я был вместе в армии. Они со мной даже не здоровались. Я этого вам не рассказывал, нет? Вхожу в столовую, там две с лишним сотни солдат – вы врубаетесь? – две с лишним сотни, и никто ни здрасьте, ни до свидания, а все из-за того, что я говорил, а еще из-за писем, которые писал в "Старз энд страйпс". На них посмотришь, и такое впечатление, будто Вторая мировая война затеяна исключительно им назло. В противоположность тому, что некоторые о наших милых мальчиках могут думать, у них не было ни малейшего понятия, зачем они там, они вообще не понимали, какого черта им там надо, плевать они хотели на фашизм, на Гитлера – им-то что до него? Попробуй заставь их понять социальные проблемы негров! Попробуй заставь понять, как ловко капитализм ведет дело к ослаблению рабочего движения! Заставь понять, почему, когда мы бомбим Франкфурт, заводы "И. Г. Фарбен" остаются нетронутыми! Может, мне и самому здорово мешает недостаток образования, но то, какие жалкие мозги были у "наших мальчиков", доводило меня прямо-таки до тошноты! "Все это сводится к одному, – внезапно снова обратился он к моему сценарию. – Если тебе нужна мораль – вот она: человек, который попусту мелет языком про расовые, религиозные и национальные группы, – это болван. Он делает хуже себе, своей семье, своему профсоюзу, своей общине, штату и всей стране. Он помощник Торквемады". И написано это, – закончил Айра, сердито бросив листки со сценарием на стол, – пятнадцатилетним подростком!
После обеда пришли еще, наверное, человек пятьдесят. Несмотря на необычайную высоту, на которую вознес меня своими похвалами Айра, я никогда бы не отважился остаться среди набившихся в гостиную людей, если бы вновь мне не пришла на выручку Сильфида. В толпе были актеры и актрисы, режиссеры, писатели, поэты, были адвокаты и литературные агенты, были театральные продюсеры, был там Соколоу и была Сильфида, которая не только называла всех гостей уменьшительными именами, но знала и могла карикатурно изобразить каждый их изъян. Обо всех она рассказывала дерзко и забавно, всегда очень зло, проявляя талант, присущий повару, который сперва отбивает, потом обваливает в сухарях и лишь потом принимается жарить кусок мяса, а у меня, поставившего себе целью стать храбрым, бескомпромиссным глашатаем правды на радио, аж дух захватывало от того, что она не делала ни малейших попыток как-то смягчить, не говоря уже о том, чтобы скрыть свое к ним ко всем насмешливое презрение. Вот тот – самый тщеславный человек в Нью-Йорке… а этому надо всегда быть главнее других… что ж, такой лицемер, как он… кто – вон тот? – да он ни о чем подобном и понятия не имеет… а, это тот, который в прошлый раз напился так, что… нет, только не ему, его талант такой микроскопический… о, этот обижен, ну конечно… да уж, порочнее его и свет не видывал… что самое смешное в этой чокнутой, так это ее претенциозность…
Как приятно бывает размазывать людей по стенке – или смотреть, как это делают другие. Особенно мальчишке, который только что всем своим существом готов был всех здесь собравшихся чтить благоговейно. Начиная уже волноваться, что к сроку не успею вернуться домой, я все-таки не мог не задержаться ради такого первоклассного урока злобного ехидства. Прежде я никогда не встречал людей, подобных Сильфиде: в столь молодом возрасте и так всех ненавидеть! – такая вроде неглупая, даже искушенная и в то же время, судя по этим ее балахонам – длинным и цветастым, как у цыганки-предсказательницы, явно девушка со сдвигом. Как она смакует свое отвращение ко всем и вся! Я и понятия не имел, насколько я был ручным, стреноженным, как лез из кожи вон ко всем подольститься, пока не увидел, как рвется Сильфида оттолкнуть, вызвать вражду; я и не знал, какая открывается свобода, какой простор, когда дашь слабину своему эгоизму, чтобы он взял да и вырвался из-под гнета социальных страхов. И ведь что странно: черна, но прекрасна, а еще и грозна, как полки со знаменами. В Сильфиде я увидел бесстрашие, увидел, как она смело культивирует в себе это свойство – нести угрозу для окружающих.
Были там два человека, которых, по ее признанию, она вообще на дух не переносила, – это супружеская чета, чьи воскресные утренние передачи больше всех других любила моя мать. Регулярную программу, называвшуюся "Ван Тассель и Грант", вела из загородного дома на реке Гудзон (округ Дюшес в штате Нью-Йорк) модная писательница Катрина ван Тассель-Грант на пару с мужем, театральным критиком и постоянным обозревателем газеты "Джорнал Америкэн" Брайденом Грантом. Катрина – пугающе-тощая жердь под два метра с длинными темными локонами, которые когда-то давно, видимо, считались пленительными, – держалась так, чтобы всем было понятно: о том, как она влияет на Америку посредством своих романов, ей известно, и она не склонна таковое влияние преуменьшать. То немногое, что я знал о ней до вечеринки у Айры – например, что в доме Грантов время обеда принято посвящать обсуждению с четырьмя ее красивыми детьми их обязательств по отношению к обществу, а также что ее друзья в богатом традициями, старинном Стаатсбурге (где ее предки ван Тассели, местные аристократы, поселились еще в семнадцатом веке, задолго до прибытия англичан) – все до единого люди с высшим образованием и безупречные в моральном отношении, – я почерпнул случайно из передач цикла "Ван Тассель и Грант", которые моя мать неукоснительно слушала.
Прилагательное "безупречный" было любимым словцом Катрины, постоянно мелькавшим в ее монологе, посвященном ее же собственной богатой и во многом образцовой жизни, протекающей как в шумном городе, так и на фоне буколических пейзажей. Кстати, она и других заражала этим своим любимым прилагательным "безупречный": послушав час, как Катрина ван Тассель-Грант (которую моя мать уважала за "образованность") прославляет всех, кому выпало счастье так или иначе вступить в контакт с семейством Грант (будь то врач, лечивший ей зубы, или слесарь, чинивший унитаз), мать тоже начинала щеголять этим словцом. "Ах, он оказался безупречным водопроводчиком, Брайден, просто безупречным!" – однажды изрекла по ходу передачи Катрина ван Тассель, после чего многомиллионная аудитория, в том числе и моя мать, битый час слушала обсуждение дефектов канализации, которые, как выяснилось, в домах у родовитых американцев тоже случаются, причем слушала в совершеннейшем упоении, тогда как отец, обеими ногами стоявший на позициях Сильфиды, отозвался на это так: "Да выруби ты наконец эту дурынду, я тебя умоляю!"
Это как раз о ней, о Катрине Грант, Сильфида прошептала тогда мне на ухо: "Что самое смешное в этой чокнутой, так это ее претенциозность", а характеристика "Это самый тщеславный человек в Нью-Йорке" относилась к ее мужу, Брайдену Гранту.