Поганец моего сердца. Я сто лет не слышал этого выражения. Однажды мой отец пришел забрать меня из полицейского участка. Когда мы с ним вышли на улицу, он схватил меня сзади за шею и как следует встряхнул. Роста он был маленького да и силой не отличался, но если выходил из себя, то мне доставалось по первое число. Может, потому, что я очень его любил, доставлял я ему одни только разочарования. Какая-то моя часть отчаянно хотела, чтобы он мог мной гордиться. Но большая часть совала ему в лицо вонючую задницу и своим дурным поведением говорила – можешь поцеловать в любую половинку. Я не переставал удивляться, почему он продолжал меня любить.
– Поганец ты ебаный, ты ебаный поганец моего сердца. Чтоб тебя черти взяли.
Больше всего меня поразило его ругательство. Отец вообще редко когда бранился, а этого слова и вовсе не произносил. Он был остроумен, любил метафоры и игру слов – "Достучаться до тебя, сын, все равно что пытаться поднять одноцентовик с пола". Кроссворды и палиндромы были его хобби. Он помнил наизусть много стихов, его кумиром был Теодор Ретке.
Подобные словечки были так же далеки от его словаря, как Бутан. Но вот теперь он произнес его дважды в мой адрес в течение пяти секунд.
– Прости, па, мне очень жаль, что так получилось.
Он все еще держал меня за шею, прижимая мою голову почти вплотную к своему побагровевшему лицу. Я ощущал жар его ярости.
– Нисколько тебе не жаль, поганец. Если б ты и в самом деле раскаивался, мне было бы на что надеяться. Ты молод и неглуп, но человек ты пропащий. Не думал, что придется сказать такое, Фрэнни. Мне стыдно за тебя.
Этот разговор ничего в моей жизни не изменил, но слова отца меня больно ранили, и рана долго кровоточила. Прежде меня словно хранила от всего и всех моя броня, она даже от отца меня защищала, и вот я остался без нее. После этого я всегда считал, что эта фраза знаменовала собой конец какого-то важного этапа моей жизни.
– Ну?
– Что – ну?
– Я вернулся после стольких лет. Чудо наяву – обосраться можно, а ты стоишь, засунул себе палец в жопу и помалкиваешь.
– Что же я, по-твоему, должен делать?
– Облобызать меня, – он полез в нагрудный карман и вытащил "Мальборо", эту мою любимую красно-белую пачку смерти. Я эти сигареты всю жизнь курю и ни об одной не пожалел. Магда хотела, чтобы я бросил, но я сказал – дудки. – Хочешь?
Я кивнул и подошел к нему. Он встряхнул пачку, и пара сигарет выскочила вверх. Он протянул мне помятую зажигалку "Зиппо". Я ее сразу узнал и улыбнулся. Сбоку на ней было выгравировано: "Фрэнни и Сьюзен – любовь навек". Сьюзен Джиннети, ныне мэр Крейнс-Вью, в ту пору была как кошка влюблена в вашего покорного.
– Я уж и забыл об этой зажигалке. Знаешь, как сложилась жизнь у Сьюзен?
Он прикурил и сделал слоновью затяжку.
– Нет, и не желаю об этом слышать. Нам надо поговорить обо всем, что случилось. Где хочешь – здесь или выйдем? Мне все равно.
Говорил он – ну прямо-таки Джо Кул, но было ясно, что он бы предпочел выйти на улицу. На мне была пижама – нужно было надеть куртку и ботинки.
Одевшись, я как можно тише открыл заднюю дверь и жестом предложил ему выйти.
– Не бойся, нас никто не услышите Когда я с тобой, никто тебя не хватится.
– Как такое возможно?
Он соединил кончики указательных пальцев.
– Когда мы с тобой вместе, все остальное останавливается, понял? Люди, вещи – в общем, все.
Я опустил взгляд и увидел, что кот вышел из дома вместе с нами.
– Все, кроме Смита.
– Да. Но он нам понадобится.
Я посмотрел на себя юного в футе от меня, потом на Смита.
– Почему я так спокойно все это принимаю?
– Потому что ты давно знал, что это случится.
– Что я знал? Что случится? Чему ты улыбаешься?
– Щас помру от смеха. Ну, пойдем, что ли?
СТРОИТЕЛЬНАЯ ЛИСА
Он харкнул, и в каком-нибудь дюйме от моей ноги на землю громко шлепнулся белый жирный комочек. Я уставился на харкотину, потом медленно повернулся и взглянул на него. Я прекрасно понимал, что он делает и зачем.
– Если я съезжу тебе по морде, я это почувствую?
Его правая рука с сигаретой замерла на полпути ко рту.
– А ты попробуй, срань болотная! Ну, попробуй!
В голосе его слышались вызов и угроза. В один из периодов моей истории этот голос наводил страх на половину жителей округа. Теперь же у меня только возникало желание потрепать парнишку по затылку и сказать: да ладно, малыш, что ты так кипятишься. Тебе вовсе необязательно в меня плевать, чтобы объясниться.
– Не забывай, малый, что у меня есть перед тобой преимущество: я знаю нас обоих – тебя и себя. А ты – только себя нынешнего, а не того, каким ты станешь через три десятка лет.
Он отшвырнул сигарету прочь. Она покатилась по земле, рассыпавшись дорожкой красных и золотистых искр. Когда он снова заговорил, в голосе уже не было злости – одна тоска.
– Как ты мог до такого дойти? Я сидел в этом доме и все думал: "Вот, значит, как! Вот, значит, что меня ждет. Желтенькие кресла в цветочек, журнал "Тайм" за прошлую неделю. Билл Гейтс. Что это еще за гребаный Билл Гейтс?! Что с тобой стряслось? Что стряслось со мной?
– Ты вырос и повзрослел. Все вокруг изменилось. А какой ты себе представлял свою будущую жизнь?
Он кивнул на дом.
– Во всяком случае, не такой, это уж точно! Никаких "Папа знает лучше" и "Шоу Энди Гриффита". Что угодно, только не это!
: – Что же тогда?
Он заговорил медленно, тщательно выбирая слова, мечтая вслух:
– Точно не знаю… Ну, может, шикарная квартира в большом городе. В Нью-Йорке или Лос-Анджелесе. Толстые ковры, белая кожаная мебель, крутая стереосистема. И женщины – много самых разных женщин. А ты, оказывается, женат! И на ком – на Магде Островой, господи ты боже мой! На этой вертлявой малявке Магде из десятого класса.
– Ты не находишь, что она хорошенькая?
– Она… ты чего – не понимаешь? Она женщина. Я хочу сказать, ей же лет сорок!
– Так ведь и мне тоже, братишка. Больше.
– Я знаю. Но у меня все это никак не укладывается в голове, – он потупил взгляд, кивнул. – Слушай, ты пойми меня правильно…
– Проехали.
Идя по своей улице, я старался видеть мой мир его глазами. Насколько иначе он воспринимался тридцать лет спустя? Что здесь изменилось? Когда я думал о Крейнс-Вью, меня всегда утешало, что в нем почти ничто не изменилось, разве что в центре открылась пара новых магазинов да построили один-два новых дома. Но у него могло возникнуть впечатление, что он оказался в другом мире.
Твой дом там, где тебе всего удобнее. Но эти понятия у подростка и взрослого совсем разные. Когда я был мальчишкой, Крейнс-Вью казался мне чем-то вроде трамплина для прыжков в воду, с которого я непременно спрыгну в какой-нибудь здоровенный бассейн. Я попрыгал на краешке, проверяя упругость доски и прикидывая, каким способом буду нырять. Подготовившись, я отошел назад, разбежался и – была не была – подпрыгнул. Мне в юности было вполне удобно в Крейнс-Вью, потому что я знал: в один прекрасный день я уеду отсюда и прославлюсь на весь мир. Нисколько в этом не сомневался. Учился я паршиво, никаких правил для меня не существовало, в полиции на меня завели досье, но я был уверен, что вода, в которую я прыгну, будет приятной и теплой.
– Где отец?
– Умер четыре года назад. Он на городском кладбище, если хочешь к нему наведаться.
– А он одобрял, как ты живешь?
– Да, он был вполне мной доволен.
– А меня он всегда считал настоящим говном, – за напускной бравадой в его голосе слышались нотки сожаления.
– Так ведь ты же и был говном. Не забывай – я был с тобой. Я был тобой.
Некоторое время мы шли молча. Ночь была прохладной. Сквозь тонкую подошву туфель я ощущал холодные камни тротуара.
– А как тебе эта девчонка? Дочка Магды.
– Паулина? Очень неглупая, хорошо учится. Замкнутая.
– А чего это она среди ночи торчит перед зеркалом в чем мать родила?
– Полагаю, примеряет новые обличья.
– А она ничего себе. Особенно если сиськи чуток отрастит.
Что-то внутри меня екнуло. Мне не нравилось слушать подобные речи о моей падчерице, особенно после той неловкости, которую ощутил, увидев ее голой. Но через секунду я уже усмехался, потому что понял: я сам произношу эти слова. Я семнадцатилетний. Потом он сказал кое-что, от чего мои мысли приняли другое направление.