При виде того, как он лупит бригадира, какая-то моя часть кричала: "Так его!" Мы это теряем, оно исчезает, испаряется. Безоглядная смелость, черная ярость и самозабвение юности. Головокружение от полноты жизни. Это уходит, утекая как вода сквозь трещины, которых становится тем больше, чем старше мы делаемся. Они появляются, когда мы начинаем страховать свои жизни, берем ипотечные кредиты или узнаем о не самых благоприятных результатах медицинского обследования. Они появляются, когда теплая ванна становится не столько приятна, сколько необходима. Когда мы предпочитаем расчет – спонтанности, удобства – потрясениям. Дело не в том, что мы взрослеем, мы просто делаемся ручными, трусливыми, предсказуемыми, нерешительными, скептичными почти по любому поводу. Отнюдь не малая часть моей души любила этого отвязанного мальчишку, который принялся лупить человека всего лишь за то, что тот ответил нам нелюбезно, не так посмотрел. Эта моя часть жаждала к нему присоединиться. Стыдно ли мне в этом признаваться? Да ничуть.
Я схватил парня за шиворот и оттащил прочь от индийца. Его тело было точно наэлектризованное – сплошное высокое напряжение и несгибаемость. Силы мне не занимать, но не уверен, смог ли бы я его одолеть.
– Хватит! Довольно, говорю! Ты победил.
– Да пошел ты в жопу! – он попытался еще раз пнуть индийца, но не достал.
– Уймись же!
– Не смей мне… – он повернулся и сунул мне кулак в лицо. Я перехватил его руку и тем же движением заломил ее ему за спину. Другой рукой я обхватил его шею и слегка сдавил.
Без толку. Каблуком своего ковбойского ботинка он ударил меня по пальцам правой ноги. Меня точно огнем обожгло. Я разжал руки. Он отпрыгнул в сторону и, приняв боксерскую стойку, стал приплясывать вокруг меня, нанося удары по воздуху, ныряя, делая обманные движения. С кем он сражался? Со мной, с индийцем, со всем миром, с жизнью.
– Ты чего это, мудила, о себе возомнил? Думаешь, я тебе по силам? Думаешь, так вот запросто меня одолеешь? Ну, попробуй! Давай, давай!
Я стоял на одной ноге, как фламинго, тетешкая ушибленные пальцы, и наблюдал за ним. Индиец лежал на животе, руки внизу, и глухо стонал. Я-юнец продолжал пританцовывать поблизости – ни дать ни взять Мохаммед Али. Вокруг нас собрались несколько рабочих – посмотреть на наши игры. Пока я держал себя за ногу, один из них вышел из толпы и огрел мальчишку доской по голове. После этого работяга так и остался стоять со своей дубиной в руках – видок у него был глуповатый, словно он ждал: вот сейчас появится кто-нибудь и скажет, что ему делать дальше.
Мальчишка оказался на земле на всех четырех, голова низко-низко. Кто-то помогал индийцу встать на ноги. Я проверил ногу – все ли в порядке. Болела она здорово, но не смертельно.
– А теперь всем слушать меня! Кто здесь старший? Что это за строительная компания? Где разрешение на работы? Я хочу видеть все немедленно.
– фрэнни? – позвал меня знакомый голос.
Мальчишка, все еще стоявший на четвереньках, повернул голову – ведь это было и его имя. Неподалеку стоял Джонни Петанглс, держа в руках большую бутыль содовой. Он бесстрастно меня разглядывал.
– Что ты делаешь, Фрэнни?
Я посмотрел на него, потом на дом, рабочих, малыша Фрэна на земле. Мне казалось, что все смотрят на меня, но никто не издавал ни звука. И тут меня осенило. Я пальцем указал на дом.
– Что ты там видишь, Джонни? Что там такое?
Он поднес горлышко бутылки ко рту и сделал большой глоток. Опустив бутылку, он громко рыгнул и неловко вытер рот тыльной стороной ладони.
– Ничего. Вижу дом, Фрэнни. Хочешь моей содовой?
Я протиснулся к дому сквозь толпу рабочих. Здесь пахло древесной стружкой, раскаленным металлом, бензином. Пахло гвоздями, вбитыми в доски, только что выключенными электроинструментами, пропотевшей фланелью, пролитым на камни кофе. Пахло множеством мужчин, занятых тяжелой физической работой. Я ухватился рукой за один из длинных стальных стержней в лесах и стал его трясти, пока вся конструкция не начала тихонько позвякивать.
– Что это такое, Джонни? Ты это видишь?
– Я же тебе сказал – это дом.
– Ты что, не видишь строительные леса?
– Это что такое?
– Металлические решетки вокруг дома. Такие бывают на стройках, а еще когда ремонт делают.
– Не-а. Никакой здесь нет строительной лисы. Дом, и больше ничего.
Последние слова он произнес нараспев – та-та-ти-та-та-та-та – и одарил меня одной из своих редких улыбок.
Я указал на мальчишку, лежавшего на земле.
– А его видишь?
– Кого?
– Джонни не может меня видеть, я ведь тебе говорил. Никто ничего этого не видит, только ты.
– Почему?
Мальчишка вдруг замерцал – стал то исчезать, то появляться, как при помехах на телеэкране. Потом он стал блекнуть. То же произошло и с рабочими, и с металлической паутиной вокруг дома Скьяво. Все стало растворяться, тускнеть, из осязаемого сделалось бесплотным, а потом вовсе исчезло.
– Почему только я?
– Найди пса, Фрэнни. Отыщи его, тогда и поговорим.
Я хотел к нему подойти, но неудачно ступил на ушибленную ногу. Боль меня буквально ослепила.
– Какого пса? Того, которого мы похоронили? Олд-вертью?
– С кем это ты говоришь, Фрэнни?
Джонни поднес горлышко бутылки ко рту. Он дунул в нее, и послышался низкий печальный звук, с каким корабль покидает гавань.
Все пропало из виду. Металлическая паутина вокруг дома Скьяво исчезла. Никакой тебе стройки, никаких рабочих – все как всегда. С земли исчезли погнутые гвозди и стружка, инструменты, электрошнуры, пустые банки от кока-колы. Остался необитаемый дом посреди ухоженного участка на тихой улице в три часа пополуночи.
Петанглс снова дунул в бутыль.
– Как это вышло, что ты нынче здесь, Фрэнни? Сколько гуляю, никогда тебя прежде не встречал, – и снова этот звук уходящего корабля.
– Дай-ка мне эту дурацкую бутылку!
Выхватив бутыль у него из рук, я размахнулся и зашвырнул ее подальше. Но и она исчезла, потому что звука ее падения я не услышал. Я повернулся и зашагал к дому. Джонни пустился следом за мной.
– Джонни, отправляйся домой. Спать ложись. Не ходи за мной. Не следи за мной. Я тебя люблю, но не надоедай мне сегодня. Понял? Не сегодня.
Билл Пегг свернул к школьной парковке, а я смотрел в окно машины. Когда мы остановились, я протянул руку и выключил сирену и проблесковый маячок. Двигатель замолчал, но мы еще с минуту посидели в молчании, собираясь с духом для того, что нас ожидало.
– Кто эта девчушка?
– Антония Корандо, пятнадцать лет, появилась в школе в этом году. Одиннадцатый класс.
– Всего пятнадцать – и в одиннадцатом классе? Должно быть, умненькая девочка.
– Похоже, не очень.
Билл покачал головой и потянулся за блокнотом. Я вышел из машины, проверил карманы – при мне ли все то, что мне может понадобиться: записная книжка, ручка, депрессия. Сегодня утром десять минут спустя после моего прихода на службу позвонил директор школы и сообщил, что в женском туалете найдено мертвое тело. Девочка сидела на унитазе, а обнаружили ее только потому, что шприц, которым она воспользовалась, выкатился из-под двери и валялся на полу возле кабинки. Одна из учениц его заметила, заглянула под дверь и бросилась за помощью.
Мы вошли в здание школы, и меня передернуло, как всегда, стоило мне переступить этот порог. В течение шести лет моей юности это было для меня худшее место на земле. И сегодня, жизнь спустя – позади остались Гималаи юности, я давно уже шествую по равнине среднего возраста, – до сих пор, как войду сюда, у меня мурашки по коже бегут.
Директор, Редмонд Миллз, ждал нас в холле. Редмонд мне нравился. Жаль, что, когда я учился, здесь не было директора вроде него. Самым важным событием своей жизни он считал посещение Вудстокского фестиваля. От него так и веяло шестидесятыми, словно резким запахом пачули. Но по мне, так это в сто раз лучше, чем прежние фашисты, руководившие школой в мое время. Редмонду небезразличны были дети, учителя и вообще Крейнс-Вью. Я часто с ним сталкивался в закусочной напротив школы часу этак в одиннадцатом вечера – это он еще только забегал перекусить по дороге домой. Теперь на нем просто лица не было.
– Плохие вести, Редмонд?
– Чудовищно! Чудовищно! Такое у нас впервые, Фрэнни. Уже вся школа об этом знает. Ни о чем другом и не говорят.
– Еще бы.