Григорий Бакланов: Рассказы - Бакланов Григорий Яковлевич страница 4.

Шрифт
Фон

По всем человеческим понятиям Николай Иванович считал, что уж с такой просьбой - предупредить Таню, если станет опасно, не в машину взять с собой, предупредить только, чтобы она смогла вовремя эвакуироваться с детьми, - о таком пустяке мог он попросить. Тем более что он уходил на фронт, а Федоровский оставался. "Вот тебе мое слово, - выходя из-за стола с телефонами, одновременно хмурясь, но и прощая, уже наученный этой игре, сладость испытывая от нее, говорил Федоровский. - Не должен бы я поддерживать такие настроения, но ты уходишь, тревогу твою понять можно. Вот тебе мое слово и вот тебе моя рука!"

Глупые старые представления о долге, о благодарности. От людей, помнящих, кем ты был, знающих твое прошлое, от таких людей избавляются, а не долги им отдают. Но поздно это узнается, самое главное всегда узнается задним числом. Да и семья их жила другими понятиями. Ему бы сказать Тане: "Станет опасно - решай сама, не жди". Но он хотел как лучше, а Таня привыкла его слушать, он старше, умней. И ждала до последнего. Верила.

После войны разыскал он Федоровского уже в Москве, и кабинет был значительней, и телефонов побольше под рукой. "Я не имел права, - как вы все простых вещей не понимаете? - с превосходством человека, обрекшего себя в жертву долгу, возвысился над ним Федоровский. - Я - Тане, Таня - подруге, соседке, та - еще соседке. Вот так и возникает элемент паники…" В кабинет уже входили почтительные, прилично одетые люди с папками для доклада, похожие друг на друга. Все они смотрели неодобрительно, тут повышать голос, громко разговаривать не полагалось. "Но тебя машина ждала внизу!" Только это и сказал. И еще обложил напоследок. И потом долго жгло, что ничего не сделал, проклятое это интеллигентское, с детства въевшееся в кровь, не дало переступить. А что можно сделать, разве изменишь?

Слышал Николай Иванович отдаленно, да что ему до этого, что в послевоенные годы пошел Федоровский по службе не вверх, а вниз. Не за грехи - должно быть, пришло время менять коней или кто-то более подходящий, более ловкий пересел его. И вот - не у дел, никому не нужный, дряхлый - докатился до этой больницы: "Ты, конечно, понимаешь, я мог лечь не сюда…"

А как радостно хозяйничала Таня в недолгой их семейной жизни! Отчего-то больней всего было вспоминать мелочи. Однажды принес он с базара парное мясо. Таня послала его за картошкой, а там, на базаре, у самых ворот местные художники выставили свои картинки: дама в длинном, до носков туфель, лиловом шелковом платье складками, дама в шляпке на коне, и свисают складки шелкового платья, рука привычно выводила их. Продавались эти фанерки, написанные маслом, по пять, десять рублей, в зависимости от размера. А если дама на коне, то и за пятнадцать. И вот один художник продал и тут же купил мяса, и все остальные художники, перемерзшие, шмыгающие мокрыми носами, сошлись и смотрели на это сырое мясо в его руках, трогали, обсуждали: так им хотелось погреться!

Николай Иванович, хоть деньги в ту пору у них были считанные, - от получки до получки еле дотягивали, решился радостно: "Порадую Таню, чего там!.." Таня одолжила у хозяйки, у тети Паши, мясорубку, нажарила целую чугунную сковороду котлет, на запах всунулся к ним в дверь хозяйский внук, и они усадили его с собой, с двух рук кормили и умилялись.

В ту пору они снимали комнату у тети Паши, угол, выгороженный печью и фанерной перегородкой. Покрашена фанера была казенной голубой масляной краской, дверь тоже фанерная, вздрагивающая от толчков воздуха, они закрывали ее на проволочный крючок. Ни одной вещи своей, все хозяйское: стол, стул, диван с двумя валиками и спинкой. Его они перетащили от фанерной стены к печке. Но Таня уже вила гнездо, начинала вить: какую-то скатерочку вышила, покрышку сшила парусиновую на диван, засалившийся и протертый; выстирает ее, выгладит, чистая парусина блестит из-под утюга. Зимой после метели подвалит снаружи снегу вполстекла, свет в комнате белый, они проснутся в воскресенье рано утром и шепчутся. Они ждали уже ребенка, - Митю.

Таня, милая, отчего во сне приходишь всегда безмолвная, одна, без детей, смотришь с укором?

IV

Ему сделали операцию, и в один из дней, слабый, сам себе не веря, что опять может ходить, Николай Иванович подошел к окну, трудно одолел эту дорогу. За какие-то полторы недели мир переменился неузнаваемо. Снега почти уже не было, деревья стояли в пенистой снеговой воде, блестел на дороге наезженный грязный лед - весь в лужах, и по этому льду, спрягшись вместе, оскользаясь, четверо молодых врачей волоком бегом тащили чугунную ржавую ванну куда-то в край двора. Следом за ними две медсестры прокатили каталку с узлами грязного белья. Колеса выворачивались на льду, узлы падали сверху, сестры, смеясь, подхватывали их, и Николай Иванович, сам того не замечая, улыбался им вслед бледной улыбкой. Он стоял, держась за подоконник; всего лишь от палаты до окна в коридоре дошел, а губы обморочно немеют. Но странная ясность была перед глазами, словно заново увидал мир. Или такие стекла чисто промытые?

Когда сестры катили обратно пустую каталку, первой шла Надя, рыжеватые волосы ее светились на солнце. Николай Иванович покивал за стеклом - жив, мол, жив! - и она снизу махнула ему, весело вскинула руку, как спортсменка, всходя на помост; должно быть, кто-то смотрел на нее, для кого и шла она такая весенняя в белом своем халатике.

Двор больницы, как бывает ранней весной, казался захламленным. Все прошлые грехи обнажились, все, что зимой выкидывали, а снег засыпал следом, теперь вытаивало из-под снега; и расколотая фаянсовая. раковина, и клоки будто ржавой ваты, напитавшейся водой, и какие-то ящики валялись, ботинки, доски, банки, и совсем целая, вмерзшая в лед батарея парового отопления; можно было определить по цвету ее салатному, что она с четвертого этажа: там стены салатные. На суке березы ветер полоскал мокрый бинт. И всюду среди деревьев бродили по двору санитарки, врачи, сестры с граблями, лопатами, сгребали мусор в кучи.

В отделении тоже все чистилось, мылось в этот субботний день. С треском разрывая пожелтелую бумагу, которой с осени были заклеены окна, распахивали рамы, повсюду гуляли сквозняки, только лежачие больные остались в палатах, укрытые чуть ли не с головой, ходячих всех выпроводили в коридор, и они толпились неприкаянно, как беженцы.

Подпоясанный бинтом поверх байкового халата, горбатенький, семенил с палочкой Юшков, словно нищий странник: его недавно перевели в их палату. Подошел, стал рядом с Николаем Ивановичем, тоже смотрел, как внизу тащат в металлолом чугунную ванну: теперь ее волокли обратно к подъезду. Молодые врачи весело делали бессмысленную работу, а грузовик стоял на дороге, ждал, дверца распахнута, разомлевший на раннем весеннем солнце шофер курит. Он только тогда и вышел глянуть, когда ванну грузили в кузов, скрежеща по железу, рук не пачкал, команды подавал.

- Два солдата из стройбата заменяют экскаватор, - желчно сказал Юшков и забегал по коридору.

Опустив очки со лба, Федоровский пристально глянул ему вслед, как сфотографировал мгновенно. До этого он читал внимательно соцобязательства в рамке под стеклом, вывешенные в простенке: "Постоянно повышать… Активно участвовать… Отработать безвозмездно…" Последним пунктом значилось: "Осваивать новые методы лечения и обследования больных - IV квартал". Давно они тут висели, не было, наверное, ни одного больного, который хоть раз со скуки не прочел бы их. Федоровский, наклонясь из-за высокого роста - полы халата разошлись, - ползал носом по стеклу, придерживая очки над бровями, вникал.

- И заметьте, - побегав по коридору из конца в конец, Юшков вернулся, - заметьте, какое у нас у всех стремление в начальники. - Вот он - шофер. Шофер самосвала всего лишь. Но он - министр. Врачи грузят, он стоит. Помочь - ниже его достоинства. Нет, равных отношений мы не понимаем. Ты начальник - я дурак, я начальник - ты дурак.

Федоровский все так же стоял перед соцобязательствами, но уши напряглись.

Наконец ванну взгромоздили. Раздавив двойными колесами банку из-под краски, грузовик отъехал, и лужа, куда отбросило сплющенную жесть, начала окрашиваться, будто кровь вытекала в нее. Сейчас же у края лужи присел малыш в синем, ярком на солнце комбинезоне, в меховых сапожках. Он палкой возил по воде, мать, невнимательно держа его одной рукой за шарф, беззвучно говорила с кем-то на верхнем этаже, подняв лицо. А Николай Иванович смотрел на малыша. Он все же ослабел после операции, сильно ослабел: смотрел, как малыш возит палкой в воде, а глазам горячо становилось.

Отвлекся он, когда по коридору провели к выходу приятеля Федоровского, с которым тот обычно прогуливался по вечерам. Укутанного в два халата, на голове ондатровая шапка, вели его спешно, мелькнуло испуганное лицо в больших очках. Федоровский обождал и взглядом значительным пригласил посмотреть вслед, стеклянные двери на двойных петлях еще махали, успокаиваясь.

- Неважные дела его, как выясняется. В третью клинику возят на обследования, а в чем дело, выяснить не могут. Это плохой знак.

Но тут по лестнице затопало множество ног: пустили родственников. Николай Иванович вышел на площадку встретить Полину, - показать, что вот вышел сам.

С кошелками, свертками родственники подымались снизу, выражения лиц радостные, что пустили, а у многих заранее тревога: что там ждет? И среди них увидел Полину раньше, чем она увидала его. Вся наклоненная вперед, чтобы легче подыматься по ступеням, она спешила, немолодая, никому уже, кроме него, не нужная в жизни. И тут она увидала его, лицо дрогнуло испуганно:

- Ты? Зачем же ты вышел?

- Вот заново учусь ходить.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке