Он не остался в долгу, рассчитался со своим соавтором в максимальном размере: пробил ему прописку в Москве, устроил государственную однокомнатную квартиру. Какими деньгами это измерить? Но правильно сказано: ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Этот поганец, пока они совместно трудились, успел, как выяснилось, еще и самостоятельно пьеску накропать, пытается ее теперь пристроить. Но этого мало: Евгений Степанович предложил ему идею новой работы, тот бесстыдно увильнул. Ничего, пусть помыкается.
- Введите! - повторил он шутливо.
С этой минуты, кто бы ни рвался к нему в кабинет, Галина Тимофеевна будет непременно говорить: "У Евгения Степановича совещание. Не могу сказать, сколько продлится… Наведывайтесь…" Все телефоны отключались, кроме того единственного, который не отключается никогда, вносили кофе, бутерброды (соавтор, как правило, был голоден). На этот раз придется обойтись без кофе, он сразу предупредил:
- К сожалению, у нас всего двадцать минут: в десять сорок пять я вынужден ехать на похороны. Такое вот незапланированное обстоятельство. Однокашник, вместе когда-то учились в институте. Способный был человек, но как-то у него не пошло… Между прочим, английские военные психологи считают, что пятьдесят процентов таланта и сто процентов характера в конечном итоге - больше чем сто процентов таланта и пятьдесят процентов характера, - Евгений Степанович загадочно пощурился, помял пальцами мягкий кончик носа. - Нда-а-а… Кое-что тут есть для размышления. В связи с этим трагическим происшествием проклевывается один любопытный сюжет, я вам как-нибудь расскажу, возможно, это и станет нашей следующей работой. Я уже ощущаю канву. Если хорошо вышить по ней… А какая любовная линия!
- Так, может быть, не стоит сегодня читать, раз так напряженно? - соавтор с робкой надеждой перестал вытаскивать из папки исписанные, исчерканные листы какого-то нестандартного формата. Было приказано: давать ему лучшую финскую бумагу сколько потребуется, бумагу он брал, а писал все на этих неряшливых листах, на обороте чего-то, говорил, иначе у него не получается. Евгений Степанович, любивший аккуратность во всем, решительно не понимал этого.
- Нет, нет, ничего не отменяется, приступим.
И соавтор за маленьким столиком начал читать, а Евгений Степанович, сидя в роскошном своем крутящемся кресле, вольготно откинувшись и временами поворачиваясь, слушал.
Несколько дней назад состоялось совещание, вернее сказать - актив, на котором выступил сам Гришин. Говоря о литературе, он выразил недовольство тем, что в отдельных произведениях стал проявляться подтекст. "Подтэкст", - произносил он. "Прямо сказать боятся, а в подтэксте…" - и он делал жест, как бы поддевал под ребро оттопыренным большим пальцем. Следом выступили два именных писателя и обосновали вредоносность подтекста. Это был сигнал. Вернувшись с совещания, Евгений Степанович отреагировал должным образом, созвал узкое совещание, и отныне в пьесах особое внимание обращалось на подтекст. И сейчас он не просто слушал, он выверял на слух.
- Ну, что же, - сказал он, когда двадцать минут истекло. - Неплохо. Что-то уже рождается, что-то вытанцовывается, - неопределенно похвалил он. Работа в Комитете научила его не торопиться с окончательными оценками, избегать точных формулировок. - Мне нравится ваша палитра. Жаль, что пока еще не прозвучала в полной мере моя мысль о том, как вещизм калечит души людей, молодые души. Нам предстоит в ближайшем будущем пройти испытание сытостью, эта угроза движется на нас с Запада. И тут важно не потерять наши нравственные ценности, не оторваться от своих корней, не превратиться в общество потребления. Между прочим, у нас с вами маловато в тексте народных выражений, они обогащают язык. "Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет!" Смотрите, как образно мыслит народ. Используйте где-нибудь. А вообще оставьте мне эту сцену, я немного пройдусь по ней.
Ровно в десять сорок пять он сидел в машине. Тактически правильно, что он едет. Занят, тысячу раз занят, нужен, всем нужен, просьбы и обязанности виснут на нем, как репьи на собаке. Не боясь унизить себя сравнением, он часто использовал этот образ: "Как репьи на собаке". В конечном счете никто его не осудит, если в силу большой занятости он не сможет отдать последний долг, но что-то сказало ему: надо!
Он вошел. Какие-то незнакомые люди узнавали его, кланялись, расступались, шепотом направляли. Толстая женщина, совершенно седая, с круглым плоским лицом, - тут еще и свет неважный - пожала ему руку.
- Спасибо, Женя. Мы не поздравили тебя, ты прости…
Кто "мы"? Он не узнал ее. Но тут сквозь слезы, сквозь эти морщины на сером лице, сквозь время она улыбнулась, и он узнал: Марта! Когда-то она учила его танцевать, было такое короткое увлечение танцами. После занятий в актовом зале кто-то садился за рояль. Девушек в их институте после войны было вдвое, если не втрое больше, чем парней, но у Марты - несколько поклонников, однако она танцевала с ним… Он был немножко влюблен. И вдруг она выскочила замуж за человека старше, ничего из себя не представлявшего. Однажды он встретил их на улице и не по тому даже, как они были одеты, а по нервным лицам понял их жизнь. Ну, что ж, подумалось не без удовлетворения, она сама себе выбрала.
- Это я настояла известить тебя, я знала, ты придешь.
Он сделал жест: как могло быть иначе? Шепот Марты сопровождал его, перед ним расступились, и он увидел покойника. На сдвинутых столах в гробу лежал старый бородатый мужик. И это Куликов, розовый мальчик, самый молодой на их курсе. Когда был выпускной вечер (устроили его, помнится, в ресторане "Балчуг" в складчину), он вспрыгнул на стол, вскинул высоко руку с бокалом, расплескивая на себя шампанское. "За любовь! За звезды на небе!.."
Казалось, это не он, а его дед-крестьянин лежит сейчас в гробу посреди собравшихся людей. Прямая мертвая борода, наполовину седая, темные провалы под скулами и на висках, суровые брови над глазницами и редкие, поднявшиеся, как пух, седые волосы на голове. Исчезло неглавное, смерть возвратила к сущности. Мысль эта понравилась Евгению Степановичу: надо запомнить.
Когда его пропустили вперед, ко гробу, человек, по бумажке читающий речь у изголовья, запнулся, узнав его, но Евгений Степанович привычным движением глаз и чуть-чуть руки показал: продолжайте, продолжайте! Ему нередко при своем появлении приходилось делать этот жест: продолжайте. И после чувствовал он на себе взгляды, отвлеченные от покойника.
Лет, наверное, тридцать они не виделись. Какую же за эти годы жизнь прожил Куликов, если она превратила веселого, наивного мальчика в иссохшего сурового старика? Он испугался внутренне самой возможности такой жизни.
В перерыве между ораторами какая-то женщина, опоздавшая, положила к ногам покойника цветы, и Евгений Степанович ощутил нечто вроде укола стыда: надо было послать шофера купить цветы, гвоздик, что ли. Но он отвык, большей частью приходилось возлагать не от себя лично, все заранее приготовлялось, специальные люди были для этого, а он возлагал. Впрочем, от него, как понимал он, и не ждут, достаточен сам факт его присутствия.
Он стоял со скорбным, но твердым и достойным выражением, лицо омрачено воспоминанием и думой. Краем глаза видел: опоздавшая женщина все пробиралась, пробиралась в тесноте, вот она обняла какую-то старуху, стоявшую в изголовье, поцеловала крепко, и обе заплакали, промокая слезы. И вдруг в этой старухе он Тамару узнал. Но - Боже мой! - что делает с людьми жизнь.
Как только кончилась панихида и начали выносить венки с лентами, Евгений Степанович сразу же распрощался: "В двенадцать часов - венгерская делегация… назначено… никакой возможности отменить…" Его благодарили, жали руку, и подвернулся какой-то вовсе не знакомый бодрый тип, тиснул своей потной рукой: "Лутченков!" - с приятностью во взоре. Болван! Мне-то что, что ты Лутченков. Подходит, сует лапу, не спросясь.
Евгений Степанович словно свежего воздуху вдохнул, выйдя к своей машине, словно из подземелья поднялся на свет. Вот такой серой, как эти похороны, как эти лица, могла быть и его жизнь. Каждый день пешком подыматься с портфелем по этой истертой подошвами мрачной каменной лестнице, а там теснота, как на коммунальной кухне, эти узкие интересы… Да еще, когда выходишь с работы, каждый раз видеть толпу цыган: какая-то камера хранения напротив - несколько ступенек вниз, - они толкутся около нее с барахлом, спекулируют, гадают прохожим.
Сидя в машине, за стеклом, он выдерживал приличествующее событию омраченное выражение лица: впереди в похоронный автобус подсаживали женщин, в основном толстых и немолодых. И опять он увидел Тамару; две женщины шли по бокам ее, будто вели под руки. В черном газовом шарфе на седых волосах она подошла к открытой двери автобуса, поставила ногу в туфле на подножку, но не осилила сразу, ее подсадили. И он подробно видел из машины и желтую туфлю ее, ношеную, бедную, без каблука, на микропорке летом, с выпершей косточкой, и пухлую, бессильную ногу, обмотанную до колена под чулком эластичным бинтом: тромбофлебит, наверное, расширение вен. Ее подсаживали, а она руками хваталась за поручень, подтягивала себя.