Немногие испытывают любопытство к "незначительным людям", представляющим из себя росчерк, пунктир, точку в истории и лишь на секунду отметившимся в отчетах о происшествиях или в сводках "боев местного значения" ("Рядовые Петров, Иванов, Сидоров ценою собственных жизней повернули вспять фашистские танки"; "Убит первокурсник Университета города Киото Хироаки Ямадзаки"; "Выпрыгнувший из горящего самолета агрессор Клементс попал в плен" и т. д.). Чиркнувшие даже не метеоритными осколками, а едва различимыми искрами Ивановы, Петровы, Клементсы затем теряются; бездна их неизбежно проглатывает. Тем не менее в исторической среде, наиболее равнодушной к песчинкам (среда традиционно привыкла оперировать миллионными массами как фоном для всяческого рода проходимцев), лично я знаю обладающего недюжинным состраданием доцента, всегда готового заострить внимание не на полководческой бездарности Александра I (Аустерлиц) и не на насморке Бонапарта (Бородино), а на нескольких гренадерах-преображенцах, "отставших третьего числа апреля от второго батальона" и навсегда сгинувших во времени и в пространстве, о которых упомянуто всего-то в двух-трех строках торопливого начальственного рапорта: "…кроме вышеописанного докладываю Вашему сиятельству: нижние чины (перечисление Ивановых-Сидоровых) вычеркнуты как пропавшие безвестно". Добрый мой малый, совершенно равнодушный к Цезарю, Черчиллю, Сталину и целому легиону других политических знаменитостей, силится разгадывать судьбы стыдливо, бочком проскочивших в рапортах, упоминаниях и указах рядовых, капитанов, майоров, а также сельских и городских обывателей, и рад, словно ребенок, каждому удачному выцарапыванию из безвестности очередного плотника или матроса. Свидетельствую: чудом уцепив в раскопанных им бумагах (архив апокалиптичного 1812 года) упоминание о скромном, словно мышь, смоленском попе – священник попался на глаза самому Наполеону и даже ввязался в некий теологический спор со всемирно признанным Антихристом, – доцент не поленился на несколько месяцев перебраться в Смоленск (сведения о жизни героя отыскались именно там), вынюхал дальнейшую судьбу едва не погубленного нашествием страдальца, извлек на свет Божий сведения о поповичах и, не считаясь ни с собственным временем, ни с собственными деньгами, лишь из чистого научного сострадания к очередному "маленькому человеку" посадил на ветвистое генеалогическое древо целую россыпь его потомков, увенчав крону дюжиной ныне здравствующих праправнуков, как и полагается, раскиданных от Сиэтла до Мельбурна. Он даже схватился за очерк о них, к сожалению, так никого и не заинтересовавший. Узнав о моем замысле и горячо поддержав идею, следопыт затем со всей своей горячностью, испортившей ему отношения с множеством коллег, просил (впрочем, какое там, приказал) при любой возможности "выковыривать" из забвения "потерянные имена" – что я и пообещал сделать.
Вынужден огорчить знакомого: буддийская монахиня города Садека (местечко недалеко от Сайгона), прибегнувшая с помощью спичечного коробка и канистры к трагическому протесту все тем же днем 9 октября 1967-го (день кончины "Громовержца" 60–0434, гибели Ямадзаки, а также многих смертей, рождений, героических и бесславных поступков, разумных действий и глупостей – о них речь еще впереди), к сожалению, осталась безвестной. Причина ее ухода – тяжба с находящимися у власти южновьетнамскими католиками, которые в жаркую пору войны, выматывающей и их самих, и их великодушных союзников-американцев, не нашли ничего лучшего, как напасть на буддизм. Монахи и ранее отвлекали сайгонцев от дел подобными скорбными представлениями, поэтому "прихвостень США" президент Тхьеу (именно он бросил, словно кость, репортерам фразу: "Не слушайте, что говорят коммунисты, – смотрите, что они творят"), занятый балансированием на своем президентском даже не кресле, а стуле (в подобных случаях, как правило, одноногом), вряд ли скорбел по поводу очередного самосожжения.
Женщина, восседающая в центре огненного столба, от которого на четыре стороны света растеклись по асфальту веселые рыжие струйки, не встрепетавшая ни единой мышцей, не показавшая муки ни единым невольным жестом, шепчущая няньфо спекшимися в коросту губами, взывающая о сострадании сильных мира сего к убогим и сирым, в то время когда огонь, уже превративший сидящую в затрепетавший цветок, усердно корпит над очередной задачей – пытается сотворить из ее костей и кожи горку жаркого серого пепла, не может не вызывать сострадания. Она не прозвенела в мире тем колоколом, которым несколькими годами ранее прозвенел монах-самосожженец Дык; рядом не было Малькольма Брауна (оказавшаяся в руках журналиста фотокамера за несколько секунд сотворила из скромного шефа сайгонского отделения "Ассошиэйтед пресс" лауреата Пулитцеровской премии). К немалому разочарованию, я не нашел более никаких упоминаний о несчастной, кроме выстрелившей строки в "Известиях". Лаконизм сообщения не оставляет надежд: "9 октября. Пятидесятилетняя монахиня сожгла себя в г. Садеке близ Сайгона в знак протеста против гонений на буддистскую церковь". Где это произошло? В монастыре? На оживленной улице? Кто из добровольных помощников помогал ей с канистрой? Почему-то мне захотелось все выяснить. Неординарный доцент признавался: именно в подобных случаях за неимением данных он призывает на помощь воображение (весьма странный метод с точки зрения исторического исследования). По словам знакомого, "призыв" довольно мучителен: закрыв глаза и концентрируясь до болей в голове на предполагаемой теме, доцент различает поначалу "в плавающей мгле" некие силуэты, слышит шорохи и неясные голоса, а затем вся разноцветная, заполненная подробностями картина "вдруг взрывается перед взором" – иногда до мельчайшей детали. Попытавшись прибегнуть к подобному методу, кое-чего достиг и я: "разглядел" саму монахиню, асфальт, пятно от костра, застывших свидетелей, от которых пламя и дым милосердно скрыли ее почерневшее тело. С силуэтами проблем не возникло. Но вот что касается имени – остается признать поражение.
Следующий персонаж, обнаруженный мной в Интернете, несомненно, порадует сострадательного доцента. Благодаря биографической статье и желтоватому фото этот житель Архангельска остался на скрижалях истории: улыбающийся жилец государства, которое, до смерти перепугав собственное население скрипом чекистских сапог, с другой стороны, набило многие головы блажью о всемирном пролетарском братстве – так пухом набивают подушки. Впрочем, увлеченно орудующий лопатой архангелогородец (почти дословно привожу подпись под интернетным фото: "Анатолий Александрович Гасконский работает в Ботаническом саду 9 октября 1967 года") имеет биографию, не оставляющую сомнений в его чисто житейской мудрости.
Вот что рассказала о нем статья: биолог-энтузиаст – один из тех несомненных счастливчиков, которых (вследствие ли судьбы или особенностей характера) миновали кирка, тачка, порядковый номер на сером ватнике, а также неизбежная для миллионов сверстников немецкая пуля, – до сих пор остается в памяти сотрудников Архангельского краеведческого музея неутомимым любителем северодвинских лесов с их обитателями (лисы, волки, куропатки, белки, горностаи и проч.). Отвлекаясь временами на штудирование Маркса (обязательная барщина под присмотром суровых жрецов), собрания партячейки и первомайские демонстрации, он тем не менее до самой своей кончины в восьмидесятичетырехлетнем возрасте умудрялся существовать в параллельном и вечном мире ботаники и разнообразной северной фауны, то есть в том самом замечательном, потустороннем мире, которому на длившиеся семьдесят лет магические танцы моих соотечественников перед статуями бородатых божков, как и на трагическую кончину раскаявшегося Бухарина, было совершенно плевать.
Первая же работа, написанная юным Гасконским во время учебы в Педагогическом техникуме – "Болото и методы его изучения в школе" (трудно отыскать название более аполитичное), – явилась надежным билетом во "внутреннюю эмиграцию". После окончания заведения началась настоящая жизнь: в ней наблюдения за биологическими процессами самых топких и коварных трясин чередовались с научными охотами (цель – изготовление чучел). Таким образом, цветки, звери и птицы, до изучения которых юный натуралист оказался так охоч, составили надежный заслон от всевозможных бурь. Ну разве не благодатью было нырнуть в очередную безобидную экспедицию в поисках, скажем, дубравной ветреницы; с замиранием видеть колышущуюся, словно живот дородной кухарки, болотную бездну; шарахаться от появляющихся из глубины ее сероводородных пузырей и вдыхать до одури вереск – этот сладко-коварный наркотик усыпанных клюквой сизо-лиловых пустошей, – в то время когда над всей страной бросала громы и молнии туча политических чисток?